Отступление от идей Руссо в эпоху революции

Было бы, конечно, трудно ожидать, чтобы представители народа, вошедшие в состав Национального Собрания и с самого начала объявившие себя управомоченным органом общей воли[1], стали сомневаться в том начале, на котором были основаны их полномочия.

То обстоятельство, что они залатали основы правового государства, будучи членами представительного собрания и живо сознавая свои преобразовательные задачи, коренным образом отразилось на их взглядах. В этом смысле решающим моментом для Национального Собрания явилось отношение к вопросам об императивных мандатах.

Как мы говорили выше[2], еще в наказах взгляд на роль, предстоявшую Генеральным Штатам, двоился; одни наказы с полной определенностью заявляли, что “Генеральные Штаты – орган народной воли”; другие с такой же определенностью говорили, что депутаты – только “приказчики и поверенные избирателей, только истолкователи их воли”.

Было ясно, однако, что для той огромной преобразовательной работы, которой ожидали от созванных представителей, невозможно было поставить их в рабскую зависимость от полученных инструкций и создать таким образом непреодолимое препятствие для свободного обсуждения предстоявших им дел.

Этой зависимости не хотел допустить и король, как он высказал это в декларации, прочитанной в знаменитом “королевском заседании” 23 июня 1789 г.[3] Вопрос об императивных мандатах возбуждался затем несколько раз. В заседаниях 7 и 8 июля, по почину Талейрана, возникли прения по этому вопросу, которые ясно обнаружили, что Собрание относится к императивным мандатам совершенно отрицательно[4].

Для всех была несомненна полная невозможность правильной работы при обязательности мандатов, возложенных на представителей. Отрицание императивных мандатов нашло для себя теоретическое обоснование в особенности у Сиейеса, и было узаконено декретом 22 декабря 1789 года, отменившим как связывающие инструкции, так и отозвание депутатов избирателями.

Укрепившись в значении и авторитете, Национальное Собрание чувствовало себя единственным управомоченным органом общей воли. Еще до объединения всех сословий в Национальное Собрание, в отдельном заседании третьего сословия 17 июня в резолюции, принятой по предложению Сиейеса, говорилось… іl n’appartient qu’a elle (cette assemblee) d’interpreter et de presenter la volonte generale de la nation[5].

В сентябре того же года Сиейес говорил как о признанном и бесспорном начале: где, как не в Национальном Собрании, искать воли нации?[6] Очевидно, в этом воззрении принцип общей воли понимался совершенно иначе, чем в теории “Общественного договора”.

Платя дань отвлеченному признанию этого принципа и даже признавая, вслед за Руссо, необходимость общего согласия всех для образования общественного союза[7], вожди Национального Собрания тотчас же прибавляли, вслед за Монтескье, что в больших государствах непосредственное участие всех в законодательстве невозможно и общая воля может выражаться в них как самими гражданами, так и их представителями[8].

В качестве очевидной истины, начало представительства было выражено также и в текстах конституций этой эпохи, причем воля народных представителей просто уравнивалась с волей всех граждан.

Так, в Декларации прав человека и гражданина, вошедшей в Конституцию 1791 г., в ст. 6 говорится: “Закон есть выражение общей воли. Все граждане имеют право участвовать в его образовании или лично, или через своих представителей”.

Такие же определения содержатся в Конституции 1793 г. (26 ст. декларации прав) и в Конституции 5 фруктидора III года республики; в последней с особенной ясностью высказывается положение, что “закон есть общая воля, выраженная большинством или граждан, или их представителей” (ст. 6)[9].

Но помимо таких положительных утверждений, уравнивающих права представителей с правами всего народа, в конституциях революционной эпохи содержатся и утверждения отрицательного характера, содержащие указания, что народ “не может законодательствовать иначе как через своих представителей”.

Так, в одной из статей Конституции 1791 года говорится; “Нация, от которой одной исходят все власти, не может пользоваться ими иначе, как через делегацию”, и далее в следующей статье: “Законодательная власть делегирована Национальному Собранию, составленному из представителей…”

Насколько вообще была мало распространена мысль о непосредственном управлении народа, это явствует из того обстоятельства, что даже в то время, когда население Франции склонялось к демократическим формам и республиканскому образу правления, все, по-видимому, были согласны в том, что следует установить представительную республику.

По изысканиям Олара, мысль, что народ может и должен непосредственно осуществлять свою верховную власть, была высказана лишь одним из членов избирательного собрания департамента Сены и Уазы.

Он предложил установить мандат, согласно которому депутаты “должны были требовать, чтобы народ осуществлял свою верховную власть сам, а не через посредство делегатов”. Об отношении собрания к этому предложению можно судить по тому, что оно было даже подвергнуто обсуждению[10].

Интересно также отметить, что хотя в эту более позднюю эпоху якобинцы и высказывали требование в духе Руссо, чтобы “суверенный народ как можно менее был отчуждаем от своей верховной власти”, но единственным результатом, который отсюда выводили и который можно было считать более общепринятым в якобинских кругах, было требование всенародного голосования законов, по крайней мере учредительных.

По словам Олара, такое требование часто повторялось в отношении к конституции, которую должен был выработать Конвент. Но, например, другое последствие в духе “Общественного договора” – требование сменяемости депутатов по воле избирательных собраний – не находило себе сочувствия среди большинства демократических групп.

Якобинцы склонялись к этому в принципе; но и они признавали трудность практического осуществления этого принципа, вытекавшую из того соображения, что раз избранный депутат перестает быть уполномоченным своего департамента и становится представителем всего французского народа[11].

Наивысшим торжеством идей Руссо считается период господства Конвента. Действительно, ни одна из конституций революционной эпохи не стояла ближе к “Общественному договору”, чем Конституция 24 июня 1793 года. О политическом характере этой Конституции можно судить по той оценке, которую она получила уже в ближайшие годы у своих противников и сторонников.

23 июня 1795 г. в докладе, прочитанном в Конвенте по поводу пересмотра Конституции, Буасси д’Англа говорил: “Мы старались сохранить из Конституции 1793 года все, что могло быть полезно… но мы считаем своим долгом сказать вам, что эта Конституция не что иное, как формальное сохранение всех элементов беспорядка… организация анархии”[12].

А в то же время в народном воображении Конституция 1793 года приняла характер какого-то “мистического, магического текста, Евангелия демократии”[13]. Задача этой Конституции, как ее характеризовал докладчик конституционной комиссии Конвента Эро де Сешелль, заключалась в том, чтобы как можно полнее провести идею народного суверенитета.

Совершенно в духе “Общественного договора” Эро де Сешелль говорил, что депутаты могут представлять народ только в правительственных распоряжениях, а не в законах, которые должны быть повергаемы на санкцию народа, “откуда следует с очевидностью, что французское правительство представительно лишь постольку, поскольку в известных случаях народ не может действовать сам”[14].

Соответственно с этим и в Конституцию были введены постановления, что законы не издаются, а только предлагаются Законодательным корпусом и затем в виде законопроектов (lоі proposee) рассылаются по всем общинам республики[15].

На возражение, что, быть может, достаточно представлять народу только законы конституционные, а в отношении к остальным ждать его протестов (ses reclamations), Эро отвечает: “Было бы оскорблением народа расчленять различные акты суверенитета”.

Мы видим, что перед нами в полной неприкосновенности терминология “Общественного договора”, и на этот раз как будто бы идеи Руссо действительно торжествуют, тем более, что ст. 28 Конституции 1793 г. признает за народом постоянное право пересмотра, обновления и изменения Конституции, а ст. 35 упоминает о праве восстания, как вытекающем из неотчуждаемого народного суверенитета:

“Когда правительство нарушает права народа, восстание для народа и для каждой части его есть самое священное право и самая безусловная обязанность”[16].

Однако и в этом опыте построить конституцию на началах Руссо составители ее встретились – говоря словами Эро де Сешелля – с “физической невозможностью этого достигнуть”. И здесь пришлось отступить от строгих начал теории: “Природа вещей, непреодолимые препятствия к осуществлению, истинные интересы народа предписывали эту жертву; ибо недостаточно служить народу: никогда не следует его обманывать”[17].

В этих любопытных словах доклада Эро не трудно прочесть, что отступление от теории вызывалось в данном случае не одними непреодолимыми затруднениями, но также и желанием соблюсти не столько волю народа, сколько его интересы.

Приняв за правило, что “никогда не следует обманывать народ”, составители Конституции 1793 года внесли в нее известный дух осторожности и предусмотрительности, в котором новейшие исследователи видят не без основания следы недоверия к народу и народоправству. Говорить о том, что доктрина Руссо легла в основу этой Конституции, можно только с самыми серьезными оговорками.

Мы видели уже, что согласно проекту конституционной комиссии 1793 года, “французское правительство должно было быть представительным постольку, поскольку народ не может действовать сам”[18]. Предполагалось, что представительное собрание будет иметь право самостоятельных решений только в области административных распоряжений[19].

Нельзя не сказать, однако, что к этой области были отнесены и такие предметы, которые обычно входят в сферу законодательной власти. И комиссия, вырабатывавшая проект Конституции, не только сознавала, но и подчеркивала, что в данном случае речь идет не о простом исполнении закона.

Эро де Сешелль прямо заявляет, что депутаты, как представители народа, не должны уравниваться с простыми агентами его, ибо представительство, как он думает, относится не к исполнению воли народа, а к более важным актам.

Это стояло в полном противоречии с доктриной Руссо, утверждавшей категорически, что депутаты не могут быть представителями народа и ничего не должны решать окончательно (L. III, ch. XV).

Очевидно, основания Конституции 1793 г. отражают на себе не только влияние “Общественного договора”; идея представительства, укрепленная в умах того времени самой практикой жизни, невольно вторгалась в систему идей иного порядка.

И не может быть сомнения, что Конституцию 1793 г. мы должны характеризовать, как сочетание начала непосредственного народоправства с началом представительства[20]. Это своеобразное сочетание мы находим, между прочим, и в основаниях той избирательной системы, которую устанавливает Конституция якобинцев.

Как поясняет Эро, составители Конституции исходили из мысли, что при выборах представителей следует иметь в виду “общую волю, которая в принципе неделима”, поэтому они хотели, “чтобы возможно было составлять только один список для всего народа”, или говоря иначе, чтобы весь народ составлял одну избирательную коллегию, которая могла бы подавать свои голоса за весь список депутатов.

Несомненно, что такой порядок более соответствовал бы принципу неделимой общей воли. Однако, ввиду практических затруднений, пришлось от этого отказаться и “прибегнуть к средству самому естественному и самому простому… при помощи которого можно приблизиться, насколько это возможно, к общей воле”[21].

Таким средством Эро считает разделение страны на большие избирательные округа по количеству населения и производство в них выборов по спискам. Но этот порядок в известной степени приближается к системе Монтескье, которая была основана не на принципе неделимой общей воли, а на потребности более сознательного избрания.

Так или иначе Конституция 1793 года, очевидно, допускала самые серьезные отступления от теории непосредственного народоправства. Но более того: некоторые особенности этой Конституции заставляют признать, что авторы ее не питали полного доверия к политическим способностям народа. Это в особенности следует сказать о тех условиях, которые были установлены ими для референдума.

Каждый законопроект, согласно 58 ст. Конституции, рассылается предварительно во все общины республики; но в силу ст. 59 законопроект становится законом, “если через сорок дней после рассылки в большинстве департаментов десятая часть правильно созванных первичных избирательных собраний каждого департамента не заявит протеста”.

Таким образом, здесь не предполагался референдум в позднейшем смысле слова, т.е. всенародное голосование по законодательным вопросам. Судьба законопроектов ставилась в зависимость от активности самих избирателей, которые, в случае если бы они этого захотели, могли заявить протест.

Но для силы такого заявления необходимо было, чтобы оно объединило около себя в большинстве депараментов не менее одной десятой первичных избирательных собраний.

Это было требование, не всегда легко исполнимое; первоначальная редакция 59 ст. в этом отношении не шла так далеко: она говорила не о десятой части избирательных собраний, а об одном или нескольких собраниях в большинстве департаментов, что, конечно, значительно облегчало возможность отклонения народом проектов Законодательного Корпуса.

Другая любопытная особенность того же рода в Конституции 1793 г. заключается в том, что она сохраняет двухстепенные выборы для избрания должностных лиц и судей уголовных и кассационных. Эро де Сешелль разъясняет, что это сделано в интересах самого же народа: “Народ должен признать, что большую часть времени он не в состоянии избирать”.

Но во что превращается в таком случае – спросим мы вместе с Дюги – непогрешимость народного суверенитета[22]. Очевидно, идеи Руссо сочетаются здесь с воззрениями совершенно иного порядка. Но и в этом виде они не получили практического значения, так как Конституция 1793 г. осталась простой демонстрацией и никогда не была применена на практике.

Рассмотрев основания конституций революционной эпохи, мы должны были прийти к заключению, что влияние Руссо отразилось на них лишь отчасти и в самом существенном и основном пункте – о форме выражения общей воли – уступило другому более могущественному влиянию.

Начало представительства, принятое за основу государственного переустройства, означало в сущности переход к совершенно иному взгляду на народный суверенитет, чем тот, который был высказан у Руссо. Это был переход ко взгляду Монтескье.

Прежде чем обратиться к дальнейшему изложению, постараемся дать себе отчет в том, насколько далеко шел этот разрыв с началами “Общественного договора”. Мы видели до сих пор его последствия; выясним теперь его основания.

Говоря иначе, поставим вопрос более коренной и глубокий: в какой степени теория представительства согласуется с теорией народного суверенитета? Во время Французской революции, как и после того, это согласование предполагалось само собою разумеющимся.

Несмотря на горячие возражения Руссо против представительства, никому из теоретиков революционной доктрины не приходило в голову, что они отступают от теории народной воли, когда защищают самостоятельность представительных собраний. Однако, достаточно вспомнить подлинный смысл доктрины Руссо, чтобы видеть, сколь далеко шла в данном случае линия расхождения двух взглядов.

Депутаты народа – говорил Руссо – не могут быть его представителями: они лишь исполнители его поручений и ничего не могут решать окончательно. Из этого положения вытекает, что полномочие депутата лишь тогда может быть согласовано с народным суверенитетом, когда депутаты следуют во всем указаниям народной воли, и не имея самостоятельного значения, исполняют чужую волю.

Соответственно с этим, как выборы, так и обязанности депутатов должны получить совершенно особый характер. Что касается выборов, то идее единой общей воли всего более соответствовало бы избрание всей совокупности депутатов всем народом в едином и нераздельном акте голосования, при котором вся страна превращается в один избирательный округ.

Таково было совершенно верное предположение конституционной комиссии Конвента 1793 года, о котором мы знаем из доклада Эро де Сешелля. При таком избрании личность избираемого теряет значение: голосуют за известные взгляды, которые, будучи одобрены всем народом, получают характер общей воли.

Избранные депутаты не имели бы в таком случае другой цели, кроме того чтобы осуществить одобренную народом программу. Связанность их воли императивным мандатом и возможность их отозвания, в случае нарушения мандата, не встречала бы при этом тех обычных возражений, которые вытекают из отрицания зависимости депутатов от своего округа, ввиду их задачи быть представителями всего народа.

Если для каждого депутата избирательный округ совпадает со всей совокупностью избирателей, если вся страна составляет только один округ (college unique) и избирает всех депутатов, то очевидно, подчиняясь императивным мандатам своих избирателей, депутаты вместе с тем выражают и волю всего народа.

Описанная система избрания, являясь наиболее совершенным способом для передачи народной воли в ее чистом и неприкосновенном виде, в сущности устраняет идею выбора, с которой связывается понятие выделения из общей массы лучших и более способных.

Под именем выборов тут происходит в сущности не избрание лиц, а одобрение программ. Изъявление воли народной выражается в непосредственном указании ее желаний, личность избранника не играет никакой роли, он предназначается только к тому, чтобы быть передаточным пунктом для возложенных на него поручений[23].

Все это предполагает, что народная воля представляет собой настолько определенную величину, что из нее можно почерпнуть готовыми все необходимые определения и что все граждане одинаково могут ее передать, без усилий и исканий, как наглядный факт, которого нельзя не видеть и невозможно исказить.

Это именно то предположение, которое подразумевается теорией Руссо, изображающей процесс образования законов уже известными нам чертами: “Первый, кто их предлагает, высказывает лишь то, что чувствовали уже другие; здесь не нужно ни особых домогательств, ни красноречия, для того чтобы провести в законе то, что каждый уже решил делать, как только будет обеспечено, что другие будут действовать так же, как и он”.

После ознакомления с теориями революционной эпохи, мы можем с полной уверенностью сказать, что только что изложенный взгляд на представительство, единственно примиримый с доктриной Руссо, не нашел в ней признания.

Отдельные попытки к нему приблизиться прошли бесследно и разбились о затруднительность своего осуществления. И принцип единого избирательного округа, и требование императивного мандата, и идея отозвания депутатов – все это высказывалось в эпоху революции. Но победу одержали другие взгляды, которые вытекали из совершенно иной точки зрения.

Никто лучше Сиейеса не выразил в свое время той центральной идеи, которая в это время положена была в основу представительной системы. В своей знаменитой речи, произнесенной в Национальном Собрании 7 сентября 1789 г. и до сих пор обычно цитируемой в сочинениях по государственному праву, он высказал мысли, в высшей степени характерные и интересные.

Разъясняя сущность представительной системы, он между прочим заметил, что при этой системе граждане доверяются некоторым из своей среды; не отчуждая своих прав, они поручают другим осуществление их, для общей пользы они избирают представителей, “гораздо более нем они сами способных понимать общий интерес и соответственно с этим истолковывать их собственную волю”[24].

Подчеркнутые мной слова сразу переносят нас на почву взглядов, не имеющих ничего общего с основами “Contrat social”. Задача представительства полагается не в том, чтобы выражать уже готовую и ясную народную волю, а в том, чтобы ее находить и истолковывать.

Для этой цели необходимы более способные, и выбор имеет целью найти этих способных. Согласно с этим, за депутатами признается полная свобода в выражении своих взглядов.

“Для депутата нет и не может быть повелительного мандата или даже какого-либо положительного желания, кроме желания нации, он связан советами своих прямых избирателей лишь постольку, поскольку эти советы будут соответствовать желанию нации. Но где же может быть это желание, где можно его узнать, если не в самом Национальном Собрании?

Волю своих доверителей депутат откроет не из справок с отдельными наказами, если таковые имеются. Дело идет здесь не о том, чтобы подсчитать результат демократического голосования, а о том, чтобы предлагать, выслушивать, сговариваться, изменять свои взгляды, чтобы образовать сообща общую волю”.

Сиейес энергично подчеркивает тот взгляд, что в самой природе представительного собрания заключается необходимость самостоятельного и свободного образования решений.

“В самых строгих демократиях, – думает он, – воля не образуется каждым про себя и заранее, чтобы потом извлечь отсюда общую волю. Когда собираются, то для того, чтобы обсуждать, чтобы узнать мнение друг друга, чтобы воспользоваться взаимным осведомлением, чтобы согласовать частные желания, видоизменить и примирить их, наконец, чтобы получить результат, общий для большинства.

Я спрошу теперь: то, что представлялось бы нелепым в демократии самой строгой и самой недоверчивой, должно ли служить правилом для представительного собрания.

Несомненно, что депутаты находятся в Национальном Собрании не для того, чтобы возвещать здесь уже готовую волю их прямых избирателей, но для того, чтобы обсуждать и голосовать свободно, согласно их настоящему мнению (d’apres leur avis actuel), освещенному всем тем светом, который Собрание может доставить каждому”[25].

Трудно было с большей ясностью и отчетливостью выразить тот взгляд на представительство, который соответствовал его существу и с тех пор сделался господствующим.

Отсутствие в народе ясной и убедительной для всех общей воли, необходимость самостоятельного и свободного ее образования путем совместного обсуждения в представительном собрании, избрание более способных для нахождения и истолкования общей воли – таковы основные пункты этого взгляда.

Как разъясняет точку зрения Сиейеса современный ученый Эсмен, “прямое участие народа в законодательстве неудовлетворительно по существу в том смысле, что огромное большинство граждан, будучи вполне способно выбирать представителей сообразно с их известными убеждениями и направлять таким образом законодательство и управление, неспособно производить оценку законов или законопроектов, которые были бы подвергаемы его рассмотрению.

Ему недостает для этого, как указывал Сиейес, двух необходимых условий: образования, чтобы понимать эти проекты, и досуга, чтобы их изучать”[26].

Но что же в таком случае остается от теории народного суверенитета? Каким образом устранено основное возражение Руссо, что воля не допускает представительства? Мы тщетно искали бы у Сиейеса соответствующих возражений[27], но мы можем найти их в позднейшей литературе.

Эсмен, на которого мы только что ссылались, как на продолжателя взглядов Сиейеса, представил по этому поводу разъяснения в высшей степени поучительные. Приведя известные соображения против непосредственного участия народа в законодательстве, Эсмен замечает:

“Остается еще аргумент правового характера, основной аргумент Руссо. Закон вместе с народным суверенитетом есть выражение общей воли, а воля по своей природе не передается. Но определение Руссо не вполне точно, оно заключает в себе злоупотребление словами.

Закон необходимо должен исходить от народа, в том смысле, что суверенный народ один может создавать законы или доверять власть и создавать их; но неверно то, что закон необходимо и просто является прямым и непосредственным выражением общей воли, формулированным точным образом большинством граждан. Закон, прежде всего, есть норма справедливости и общего блага.

Если он обязательно имеет своим основанием авторитет суверенной власти, то никто не должен иметь права сказать, чтобы суверенная власть могла преднамеренно устанавливать несправедливые или вредные законы, и та система правления, которая, вполне признавая народ постоянным источником всякой власти, сумеет наилучшим образом обеспечить, что подобные законы больше не будут приниматься не только bona fide, но и по ошибке, – такая система будет наилучшая и наиболее законная.

Дает ли представительное правление более, чем прямое, шансов для получения законодательства справедливого, полезного, рационального? К этому сводится весь вопрос, и решение его, как кажется, не может подлежать сомнению”[28].

“Закон прежде всего есть норма справедливости и общего блага, и та система управления лучше, которая более способна обеспечить издание законов справедливых, полезных, рациональных” – это, конечно, очень серьезное возражение против теории Руссо, но такое возражение, которое не исправляет, а совершенно страняет основную идею “Общественного договора”.

Для Руссо закон прежде всего есть выражение общей воли, и только в этом случае он является нормой справедливости; доверить кому-либо выражение общей воли невозможно, потому что воля не передается. Эсмен и не утверждает, что воля передается; он говорит о передаче власти, а не воли.

Но это значит, что понятие общей воли утрачивает у него значение верховного принципа; выше этого ставится норма справедливости и общего блага. И если стать на эту точку зрения, то не видно, почему бы законы должен был создавать сам народ: гораздо правильнее доверить их составление тем, кто более способен понимать справедливость и общее благо.

Не может быть сомнения, что от теории народной воли здесь не остается и следа и что эта точка зрения имеет все черты сходства с учением Монтескье, а не Руссо. Если бы не ограничиваясь указаниями Эсмена, мы обратились к тому, как смотрят другие из новейших писателей на представительство, то мы нашли бы здесь взгляды столь же характерные и столь же радикально расходящиеся с учением Руссо.

Вот например формула Беджгота, выдающегося истолкователя английской конституции шестидесятых годов: “Принцип народного правления состоит в том, что верховная власть, действительная власть решать политические вопросы, принадлежит не непременно или обычно всему народу, или арифметическому большинству, а людям выборным, избранным и лучшим людям: таков принцип в Англии и во всех свободных странах”[29].

Современный итальянский писатель Орландо видит в этом предоставлении власти более способным связь с “принципами, приложимыми ко всякой форме правительства” и сводящимися к следующим началам: “1) социальные элементы должны оказывать важное и постоянное влияние на государственные дела; 2) осуществление политических функций должно принадлежать наиболее способным”.

Значение представительства он усматривает в том, “что выбор наиболее способных вместо того, чтобы быть предоставлен случаю или поручен назначению монарха, присваивается непосредственно гражданам. Следовательно, избрание есть не делегация полномочий, а указание на способности”.

Согласно с этим, Орландо истолковывает современную теорию народного представительства таким образом, что “представительные корпусы современных государств суть не пассивные органы избирателей, но имеют собственную и независимую жизнь; вместо того, чтобы представлять собой среднее умственное развитие избирательного корпуса, они немного выше его, так как они составляются из лучших элементов, находящихся в политической среде наций в данный момент”[30].

Ту же идею независимости депутатов мы находим в немецкой теории, которая – в своем господствующем течении – признает полную независимость депутатов от избирателей; все отношение ограничивается выбором. Полномочия свои депутаты получают из конституции. К этому сводится воззрение Лабанда.

Таково понимание представительной системы, которое от Сиейеса и до наших дней господствует в литературе. Но ясно, что эта система есть отрицание идеи народного суверенитета.

Здесь отрицаются все основы теории Руссо: и вера в безусловное превосходство народной воли – этому противопоставляются преимущества правления более способных; и учение о непередаваемости воли – оно заменяется идеей о передаче представителям полномочий говорить за народ, в силу доверия к ним народа, и, наконец, вера в возможность непосредственного самообнаружения общей воли — она уступает место идее о трудном и сложном процессе исканий, в результате которого добывается общая воля.

Задача представителя, с этой точки зрения и в идеальном своем выражении, есть тяжкий и великий труд. Не легкая перспектива отражать и передавать уже готовые мнения, а трудная обязанность творить и осуществлять сложную политическую программу во имя народа и в интересах целого – вот что составляет сущность депутатского полномочия.

Понятие постоянной и неизменной, одинаково для всех убедительной и обязательной общей воли, о которой мечтал Руссо, заменяется здесь другим понятием – об общей воле, как о загадочном и искомом начале, которое определяется не механическим сложением частных воль, а особым процессом его отгадывания и созидания.

Мы приходим, таким образом, к заключению, что теория представительства, как по своим практическим последствиям, так и по своим основаниям, является совершенно самостоятельной системой воззрений, имеющей лишь самые общие точки соприкосновения с доктриной “Общественного договора”. В самом главном и основном она является прямым отступлением от этой доктрины.

Возвращаясь теперь снова к воззрениям революционной эпохи, мы должны сказать, что рассмотренным только что отступлением от теории Руссо дело здесь не ограничилось. Те, которые призывали беспрестанно общую волю в качестве последнего основания своих предположений, допустили вскоре и другое нарушение тех требований, которые были высказаны в “Общественном договоре”.

Я имею в виду установление ограниченного права голосования, исключавшее из числа голосующих целый разряд граждан. Олар в достаточной мере доказал, что в 1789 г. во Франции господствовало убеждение, что управлять государством и пользоваться политическими правами призваны лишь более состоятельные граждане.

Наиболее демократическими теоретиками были в то время те, которые желали включить в состав полноправных граждан всех собственников без изъятия и даже всех несобственников, зарабатывавших достаточно для того, чтобы быть свободными людьми. Бедные же исключались из состава политического общества[31].

Нечего и говорить о том, что такое исключение стояло в резком противоречии с требованиями “Общественного договора”, который не признает никакого различия богатых и бедных и всячески предостерегает противопоставлять одну часть граждан другой[32].

Сторонники иного взгляда чувствовали потребность оправдать свою точку зрения и даже представить ее в виде необходимого исправления теории Руссо. Так, например, Камилл Демулен пытался ввести ограничение числа полноправных граждан собственниками в число условий первобытного договора.

“Люди, которые впервые соединились в общество, увидели вскоре, что первоначальное равенство не может долго удержаться, что в собраниях, которые последуют за первым, не все члены общества будут иметь одинаковый интерес в сохранении общественного договора, обеспечивающего собственность; и они позаботились поставить низший класс граждан вне возможности нарушить общественный договор.

С этой целью законодатели устранили из политического союза тот класс людей, которых в Риме называли пролетариями, как способных только производить детей и пополнять общество; они выделили их в центурию, не имевшую влияния на собрания народа. Удаленная от общественных дел тысячью забот и находясь в постоянной зависимости, эта центурия никогда не может господствовать в государстве.

Одно сознание своего положения устраняет ее членов от участия в общественных собраниях. Станет ли слуга подавать свое мнение вместе с господином, а нищий – вместе с тем, чья милостыня дает ему существовать”[33].

Эти слова были написаны в июне 1789 г., а вскоре, 20 и 21 июля того же года Сиейес прочел в конституционной комиссии Национального Собрания свой доклад, в котором он приводил новые доводы в пользу ограничения права голоса.

Отстаивая, подобно Руссо необходимость общего согласия всех для образования политического союза и подобно ему высказывая требование общего равноправия, он находил, однако, что это требование должно ограничиваться правами пассивного гражданства; активным гражданином может быть не всякий, и потому не все могут быть включены в число активных граждан.

Так впервые было проведено получившее затем громкую известность разграничение граждан на активных и пассивных.

“Все жители страны, – говорится в докладе Сиейеса, – должны пользоваться в ней правами пассивного гражданина: все имеют право на защиту их личности, собственности, свободы и проч.; но не все имеют право принимать активное участие в организации общественной власти, не все являются активными гражданами.

Женщины, по крайней мере, при настоящем положении, дети, иностранцы, и наконец те, которые ничем не содействуют поддержанию общественного строя, не должны иметь активного влияния на общественные дела.

Все могут пользоваться выгодами общества, но только те, которые содействуют общественному устройству, являются как бы настоящими акционерами общественного предприятия. Они одни суть истинные активные граждане, истинные члены общества”[34].

Соответственно с этим Сиейес требовал, чтобы к участию в избрании представителей допускались граждане, которые имеют интерес в общественных делах и способность к ним (qui ont a la chose publique interet avec capacite[35]). He будем следить здесь за ходом событий, в результате которых теория Сиейеса получила признание в декрете 22 декабря 1789 и в других однохарактерных декретах и затем в Конституции 1791 г.[36]

Для нас достаточно отметить, что постановление об активных гражданах, стоявшее в явном противоречии с Декларацией прав человека и гражданина, встретило особенно резкую отповедь со стороны тех, кто становился на точку зрения Руссо.

Агитация против цензового ограничения избирательного права достигла особенной силы в июне 1791 г. во время созыва первичных собраний, которые должны были избрать выборщиков для выборов в Законодательное Собрание. Противники ценза, надеясь добиться его отмены, подняли в Париже целое движение в пользу всенародного голосования.

С этой целью произносились речи, распространялись печатные воззвания и составлялись петиции к членам Национального Собрания. Язык этих петиций в высшей степени интересен; авторы их, очевидно, хорошо знали “Общественный договор”. Постановлениям Национального Собрания они противополагают основания теории Руссо.

Здесь-то, в агитационных листках и народных петициях мы встречаемся с точным воспроизведением мыслей “Contrat social”, которые в прениях Национального Собрания находят лишь слабый отзвук. Вот, например, чрезвычайно любопытная петиция, подписанная президентами тринадцати народных клубов Парижа.

“Отцы отечества! Люди, подчиняющиеся законам, в образовании которых они не принимали участия и на которые не давали своей санкции, рабы. Вы объявили, что закон может быть только выражением общей воли, а между тем большинство населения состоит из граждан, носящих странное название пассивных.

Если вы не назначите дня для универсальной санкции законов безусловно всем составом граждан, если вы не устраните жестокого разграничения, установленного вашим декретом о марке серебра[37] между членами-братьями одного и того же народа, если вы не уничтожите навсегда эти различные степени избираемости, столь явно нарушающие вашу Декларацию прав человека, – отечество в опасности.

14 июля 1789 г. Париж насчитывал 300 000 вооруженных людей; список активных граждан, опубликованный муниципалитетом, не насчитывает и 80 000 их. Сопоставьте эти цифры и судите”.

Не менее любопытен текст петиции двух парижских избирательных секций, созванных на первичные собрания: и здесь точно так же в духе “Общественного договора” заявлялось требование:

“Приготовьте священные дни универсальной санкции законов безусловно всем составом граждан. Довершите лучшее дело, какое когда-либо только было совершено. Нет нации, нет конституции, нет свободы, если среди рождающихся свободными и равными хоть один человек принужден повиноваться законам, в образовании которых он не имел права участвовать”[38].

Надо ли разъяснять, насколько идеи, выраженные в этих петициях и подготовленные красноречивой пропагандой вождей демократической партии, Марата, Робеспьера, Кондорсе, Люсталло и других, совпадали с духом “Общественного договора”[39].

Прибавим только, что в этой пропаганде мысль Руссо о необходимости участия всего народа в законодательных актах получила совершенно определенное выражение в формуле Клуба кордельеров: “народное правительство, т.е. ежегодная и всеобщая санкция законов” – “un gouvemement national c’est a dire la sanction ou ratification universelle et annuelle”.

Так уже здесь основная идея “Общественного договора” была отождествлена с принципом той системы, которая в настоящее время называется референдумом[40].

Приведенные нами петиции и заявления имеют для нас чрезвычайно важное значение: они показывают, насколько ясно чувствовалось тогда многими противоречие между законодательными предположениями Национального Собрания и заветами Руссо.

Нужды нет, что имя творца “Общественного договора” лишь изредка упоминалось его сторонниками, как, например, в той речи Робеспьера, где он с упреком говорил членам Национального Собрания, что при системе ценза Жан Жак Руссо не попал бы в выборщики, “между тем как он просветил человечество и его могучий и добродетельный гений подготовил ваши труды”.

Влияние Руссо чувствуется в каждой строке заявлений демократических групп. Но само Национальное Собрание весьма мало было склонно к тому, чтобы увлекаться подлинными учениями “Общественного договора”.

“Универсальная санкция всех законов безусловно всем составом граждан” вовсе не казалась ему обязательной. Это с особенной ясностью обнаружилось в тот момент, когда зашла речь о санкции народа для основных законов, выработанных Собранием.

Дело шло о том, чтобы получить народное согласие на учреждение нового порядка, который являлся как бы образованием нового общества. Но когда 30 августа 1791 г. Малуэ потребовал, чтобы только что рассмотренная конституция была предложена к принятию народу, в собрании проявились знаки величайшего негодования[41].

Депутаты считали себя достаточно компетентными для того, чтобы безапелляционно выражать народную волю. Более того: они считали себя вправе поставить преграды, по крайней мере на известное время, для какого-либо иного выражения народной воли и с этой целью решили в самом законе установить запрет скорого пересмотра Конституции.

Было сделано, между прочим, предложение назначить тридцать лет, как срок, в течение которого запрещался пересмотр Конституции.

Д’Андре, которому принадлежало это предложение, мотивировал его необходимостью на более долгое время парализовать происки лиц, которые, пользуясь в силу своих крайних взглядов наибольшей популярностью, могли бы добиться пересмотра Конституции и, может быть, перехода к республике.

“Мое предложение, – говорил д’Андре, – дает благоразумным людям надежду прожить спокойно тридцать лет”[42]. Аплодисменты, раздавшиеся в собрании вслед за этой фразой, показали, что депутаты сочувственно отнеслись к мотивировке д’Андре.

Но с другой стороны раздались и голоса, правда, встреченные ропотом, но определенно заявившие, что предложение д’Андре стоит в противоречии с понятием народного суверенитета[43].

Противоречие было действительно слишком ясно, и, несмотря на очевидное сочувствие предложению о тридцатилетием сроке, собрание не решилось принять постановление о невозможности пересмотра Конституции в течение 30 лет. Выходом из затруднения явилась формула Тронше, носившая примирительный характер.

Эта формула, принятая Собранием, гласила: “Народ имеет неоспоримое право пересматривать свою Конституцию, когда он этого захочет; но Национальное Собрание объявляет, что в интересах народа приостановить пользование этим правом на 30 лет”.

Так думали примирить провозглашенную самим Собранием идею народного суверенитета с представлением о праве Собрания говорить и решать за народ. Но примирение это никак нельзя было назвать удавшимся.

В формуле Тронше явно проглядывало убеждение, отличавшее Национальное Собрание, что оно понимает интересы народа лучше, чем сам народ. Это, конечно, наносило идее народного суверенитета чувствительный ущерб.

Однако Национальное Собрание не удовлетворилось неопределенной формулой Тронше. На другой день, 31 августа снова возобновились прения по тому же вопросу, и в конце концов было принято постановление, вошедшее затем и в Конституцию и по существу воспроизводившее первоначальное предложение д’Андре.

Было постановлено, что пересмотр Конституции мог быть произведен лишь в том случае, если бы три последовательных законодательных собрания (а каждое из них, согласно Конституции, избиралось на два года) высказались одинаково за изменение одной или нескольких статей Конституции[44].

Тридцатилетний срок таким образом сокращался, но устанавливалось в другом виде запрещение для народа пересматривать Конституцию в течение известного периода.

Едва ли в чем-либо другом сказалось в такой мере отступление Национального Собрания от духа “Общественного договора”, как в этом постановлении Конституции 1791 года. Это не была только свойственная всем составителям законов боязнь за целость их труда, с любовью задуманного и выполненного.

Здесь проявлялось также опасение, что народная воля может сбиться в будущем с правильного пути, и убеждение, что есть некоторые начала общественной жизни, которые выше изменчивой народной воли и с которыми она должна сообразоваться. Мы сейчас увидим, как это же убеждение сказалось при обсуждении другого вопроса, затронутого петициями, – об избирательном цензе.

Национальное Собрание не было склонно идти в этом отношении на сколько-нибудь значительные уступки. Несмотря на агитацию демократических групп в пользу совершенной отмены ценза. Собрание ограничилось лишь отменой декрета о марке серебра, – ценза для избрания в депутаты.

Действие этого отменяющего постановления было, однако, отложено на два года, до нового созыва избирательных собраний, и выборы в Законодательное Собрание были произведены при действии декрета о марке серебра.

Что касается других цензовых ограничений, относившихся к избирателям и выборщикам, то они лишь были более подробно формулированы и составили едва ли не самые длинные статьи Конституции 1791 года[45]. Из доклада Сиейеса, выдержку из которого мы привели выше, нам знакомы мотивы, заставлявшие Собрание держаться системы ценза.

Только те, кто содействует поддержанию общественного строя, кто соединяет интерес к общественным делам со способностью к ним, могут быть активными гражданами – такова была мысль Сиейеса.

При обсуждении вопроса о цензе в августе 1791 г. эта мысль была в иных выражениях повторена Барнавом. Отвечая Робеспьеру и другим демократическим ораторам, он произнес речь, которая, судя по громким аплодисментам собрания, отвечала взглядам большинства депутатов.

“Среди выборщиков, – сказал Барнав, – избрание которых не обусловлено платежом налога, равного тридцати- или сорокадневной рабочей плате, избирательная функция осуществляется не рабочим, не земледельцем, не честным ремесленником, которых нужда заставляет предаваться непрерывному труду, а людьми, одушевленными и движимыми интригой, вносящими в первичные собрания дух мятежа и желание перемен, которыми они внутренно пожираются;

эти люди именно потому, что у них ничего нет и что они не умеют найти в честном труде недостающих им средств существования, стремятся создать новый порядок вещей, при котором интрига могла бы занять место честности, некоторая доля остроумия – место здравого смысла, а частный и всегда деятельный интерес – место общего и прочного общественного интереса”[46].

“Общий и прочный общественный интерес” – вот понятие, которое, по-видимому, наилучшим образом выражало тот принцип, который, по мнению Национального Собрания, должен был служить ограничением и сдержкой к беспрепятственному заявлению народных желаний.

Во имя этого принципа принята была система ценза и установлено деление граждан на активных и пассивных; во имя его были поставлены законодательные преграды для пересмотра Конституции. Но надо ли разъяснять, насколько это политическое понятие шло вразрез с идеей верховной воли народа в смысле Руссо?

Создавалась совершенно новая перспектива на идею общей воли; эта воля утрачивала свое верховное значение и приводилась в подчинение некоторым иным, стоящим над ней принципам.

Таково было заключительное слово Национального Собрания. События, последовавшие затем, шли таким лихорадочным темпом, что никакие сдержки и ограничения не могли уже иметь места. Заботы творцов первой французской Конституции о прочности установленного ею порядка обратились в ничто перед этим головокружительным ходом истории.

Законодательное Собрание, явившееся на смену Национальному Собранию, принесло клятву в непоколебимой верности (de fidelite inebranlable) Конституции 1791 года, но несколько месяцев спустя оно нарушило эту Конституцию, отрешив короля от исполнения его функций и приняв решение созвать Национальный Конвент, который должен был принять меры “для обеспечения верховной власти народа и царства свободы и равенства”.

Это отвлеченное указание на цель предполагавшегося нового Собрания, равно как и самое наименование его “Конвентом” (что на политическом языке того времени обозначало собрание для пересмотра Конституции) ясно говорили о том, что новые законодатели Франции решились нарушить те статьи Конституции 1791 года, в которых установлялось запрещение назначать пересмотр Конституции ранее, чем три последовательных законодательных собрания выскажутся в пользу такого пересмотра.

Демократическая волна, захватившая Законодательное Собрание, заставила его отменить и систему ценза. Было бы, однако, неправильно утверждать, что период господства Законодательного Собрания и последовавшего за ним Конвента представлял действительное торжество идеи народного суверенитета.

В этот момент наивысшего напряжения революционных сил стремительная борьба с прошлым придавала всему политическому движению скорее разрушительный, чем созидательный, характер, и напрасно было бы искать здесь последовательного проведения каких-либо определенных начал.

Главный законодательный памятник этой эпохи – Конституция 1793 г. – не был испробован на практике и остался простой демонстрацией и притом недостаточно решительной в пользу принципа народного суверенитета.

Политическая же практика этой эпохи представляла, как справедливо замечает Жанэ, скорее нарушение этого принципа, чем его признание: здесь господствовала “демократическая олигархия, узурпация снизу, деспотическая диктатура, украшенная именем народного блага”, но не было настоящего торжества общей народной воли[47].

Лишь только схлынула революционная волна, Конвент спешил покончить с теми началами, которые казались ему “формальным сохранением беспорядка и господством анархии”.

Характеризуя общее направление деятелей того времени, Олар говорит, что они поставили своей задачей “упразднить господство черни в интересах самого народа, отменить всеобщее избирательное право, которое снова подвергло бы Францию игу королей и священников или террористов; допуская к участию в политической жизни только наиболее просвещенных граждан, они хотели основать правительство на разуме”[48].

Соответственно с этим Конституция 5 фруктидора III года республики восстановила ценз и поставила законодательную деятельность в такие условия, которые, по мнению ее авторов, могли бы обеспечить для нее более зрелое и обдуманное направление. Так обратились снова к открытому признанию того принципа, который с самого начала Французской революции ограничивал и умерял действие принципа народовластия.

То под именем способности к участию в общественном устройстве, как у Сиейеса, то под видом уменья оценить прочные общественные интересы, как у Барнава, то под разными другими названиями и именами постоянно воспроизводится то начало политической способности, которое играло такую роль у Монтескье.

Смело провозглашая лозунг народовластия, призывая народ взять все в свои руки, в то же время не вполне доверяют народу, вспоминают то, что говорили Вольтер и Монтескье, что говорил иногда сам Руссо; вспоминают, что интересы культуры и просвещения имеют свои пути и основы, перед которыми должна склоняться колеблющаяся народная воля.

Этот мотив недоверия к народу и к его политическим способностям слышится все время в эпоху революции; он ясно виден в деятельности Национального Собрания, но он проглядывает и в эпоху Конвента, у якобинцев, и наконец, как преобладающий мотив, как результат всего предшествующего опыта, слышится у авторов Конституции III года республики.

Мы имеем теперь достаточно данных, чтобы ответить на вопрос, в какой мере принцип народного суверенитета нашел свое воплощение в политических идеях революционной эпохи. Соприкосновение с жизненной практикой, как мы видели, мгновенно преобразило его.

Для того чтобы стать положительным устрояющим принципом политической жизни, он встретился с потребностью найти организацию для выражения народной воли, и такой организацией явилась система представительства.

В качестве дополнения и коррективы к представительству иногда требовалась и применялась система референдума, но при тех ограничениях, которые вносились здесь в эту систему, она могла констатировать лишь факт согласия или несогласия народа с волей представительного собрания, которое и получало таким образом руководящее значение.

Представительство выдвигалось в качестве свободного и управомоченного органа для выражения народной воли и получало именно тот характер, который так решительно отрицал за ним Руссо.

В связи с этим взглядом стояли и те частные последствия, которые уже в эпоху революции совершенно определенно связывались с понятием представительства.

Отрицание сменяемости депутатов по усмотрению избирателей, отрицание императивного мандата, связывающего волю народных представителей, признание, что каждый депутат есть представитель всего народа, а не уполномоченный своих избирателей, – все это вытекало из одной общей мысли, из одного общего стремления рассматривать народное представительство как самостоятельный и свободный орган для выражения общей воли.

Все это связывалось с верой в способность представительства служить органом этой воли и ее точным выражением. С этим уже тогда сочетался совершенно определенный взгляд, что представительство есть не только право, вытекающее из положения гражданина, но и обязанность, связывающая и депутата, и каждого избирателя со всем обществом.

В особенности члены Национального Собрания выражались по этому поводу с большой энергией. Известны цитируемые столь часто слова Варнава: “Качество избирателя есть только общественная функция, на которую никто не имеет права, которую общество распределяет так, как повелевает ему интерес… Функция избирателя не есть право; каждый осуществляет ее ради всех; активные граждане назначают избирателей для всех”.

И это не было частное мнение отдельного депутата. Как справедливо замечают Эсмен и Дюги, это была концепция, которая господствует во всех конституциях эпохи революции, кроме Конституции 1793 года[49]. Все это в высшей степени важно и характерно.

Очевидно, усвоив понятие представительства, вместе с тем должны были усвоить и тот взгляд на него, который вытекал из самого существа этой системы. По своей идее представительство является не частным поручением и не личным правом, а политической обязанностью.

“Когда частный человек поручает свои дела другому, он имеет в виду исполнение своей личной воли, которую он для собственной выгоды или удобства передает поверенному, заступающему его место. Последний является здесь орудием или средством в руках другого… Все это немыслимо в народном представительстве.

На поверенного возлагается не исполнение частной воли доверителя, а обсуждение и решение общих дел. Он имеет в виду не выгоды избирателей, а пользу государства. Призванный к участию в политических делах, он приобретает известную долю власти и тем самым становится выше своих избирателей, которые, в качестве подданных, обязаны подчиниться его решениям”[50].

В этих словах Б.Н. Чичерина прекрасно выясняется самая сущность политического представительства. Но если так, то понятно, что представительство должно сочетаться со способностью к пониманию общих задач. В этом и состоит цель выборов: выделять из числа граждан тех, кто лучше других может отстаивать общий интерес.

Так именно понимал систему представительства Монтескье. Предполагается, что представители – люди, стоящие выше общего уровня, люди избранные и лучшие, и в этом смысле был прав Аристотель, считавший выбор началом аристократическим[51].

А за всем этим стоит, наконец, и дальнейшее предположение, что воля народная не есть готовый факт, который ясен для всех и каждого и которую любой гражданин может выразить так же хорошо, как и всякий другой, а лишь задача или руководящая норма, положительное содержание которой раскрывается лишь тем, кто способен и призван ее понимать.

Мы видим теперь с полной очевидностью, что последствия этого взгляда, как и его основания, стояли в самом решительном противоречии с идеей народного суверенитета в смысле Руссо.

Отправляясь от мысли, что при нормальных условиях общая воля есть вместе и общее убеждение всех граждан, что стбит кому-либо предложить новый закон, чтобы высказать лишь то, что чувствовали уже другие, Руссо полагал, что каждый гражданин должен участвовать во всех актах суверенитета[52].

При этом взгляде не только не нужно, но и безусловно недопустимо выбирать кого-либо для выражения общей воли и вручать ему преимущественные права в этом отношении. Это было бы нарушением свободы и равенства всех остальных, которые лишь тогда сохраняют гражданское полноправие, когда все одинаково участвуют в суверенной власти.

Народная воля, как общее убеждение, как готовая и совершенно определенная истина, говорит о себе устами каждого гражданина, и если бы кто-либо был забыт в общем подсчете голосов, это было бы формальным нарушением справедливой общности голосования (toute exclusion formelle rompt la generalite).

Но при том безусловно отрицательном отношении к теории Руссо, которое, несмотря на доводы его сторонников, возобладало в конституциях революционной эпохи, что же сталось с идеей народного суверенитета и какое значение сохранилось за ней в понятиях этого времени?

Если даже и в Конституции 1793 года организующее значение этого принципа сказалось только в признании идеи референдума и если даже и здесь с полной ясностью проявилась руководящая сила начала представительства, это было очень знаменательно. Это означало, что понятие народного суверенитета явилось здесь не столько устрояющим юридическим принципом, сколько высшей нравственной санкцией всех властей и законов.

Вместо того, чтобы стать непосредственной практикой жизни, безусловно господствующей над всеми политическими учреждениями, оно превратилось в отвлеченную норму, в отдаленный источник – fons remota – признанного порядка.

Для этого нового положения народного суверенитета нашли и новый термин, достаточно туманный для того, чтобы скрыть неясность вытекавших из него последствий, термин более мистический, чем юридический, более знакомый нам из религиозно-философских концепций, чем из юридических построений. Это был термин эманации, исхождения всех властей из народного суверенитета.

Как кажется, Сиейес первый в Национальном Собрании, в своем докладе конституционной комиссии употребил этот термин[53], который перешел затем в Декларацию прав и в Конституцию 1791 года[54]. Столь же неопределенный характер имел другой термин, который употреблялся наряду с этим: “Начало всякого суверенитета пребывает (reside) по существу в нации”[55].

Более решительно определение Конституции 1793 года: “Суверенный народ есть совокупность французских граждан”: но в конце концов это было все же лишь отвлеченное определение, которое с легким видоизменением беспрепятственно было принято и в Конституцию III года, чуждую демократических пристрастий[56].

Нельзя признать случайным употребление этих терминов: “исходит”, “пребывает”. Они вполне соответствовали представлению о народном суверенитете, как об отдаленном и конечном источнике, который, не будучи сам по себе деятельным и движущим началом, лишь сообщает присущее и пребывающее в нем значение исходящим от него властям.

Каким образом сообщает? – На этот вопрос конституции революционной эпохи отвечают: посредством делегации. Но понятие делегации покрывало собой в политической практике самые разнородные явления. Власть римских императоров считалась также результатом делегации римского народа.

Теория делегации власти и эманации ее авторитета из народной воли ставит в сущности народную волю в положение fons remota признанных властей и практически допускает то, чего так боялся Руссо – отчуждение суверенитета, а вместе – и различные формы устройства делегированной верховной власти.

Итак, мы приходим к заключению, что в том виде, в каком теория народного суверенитета была усвоена практикой жизни, она лишь по имени и внешнему облику совпадала с доктриной Руссо: основных идей “Общественного договора” тут уже не было, как не было их в позднейшей практике представительных учреждений XIX столетия.

Если, однако, и до настоящего времени видные теоретики государственного права продолжают говорить о народном суверенитете, то у них этот термин имеет совершенно особенное и лишь условное значение. Теория народного суверенитета в подлинном смысле этого слова никогда не перешла со страниц “Общественного договора” в действительную жизнь.


[1] См.: Archives parlem. 1 Serie. Т. VIII. Р. 127. Ср. более позднее выражение Сиейеса о полномочиях Национального Собрания. Ibid. Р. 595.

[2] Вопр. фил. и псих. Кн. 84. С. 443.

[3] Archives parlem. I Serie. T. VIII. P. 143. Art. 6. Sa Majeste declare ets.

[4] Archives parlem. I Serie. T. VIII. P. 200 et suiv., 207 et suiv. См. подробности у Dandurand. Le mandat imperatif. P., 1896. P. 56 et suiv.

[5] Archives parlem. Ibid. T. VIII. P. 127.

[6] Ibid. P. 595.

[7] Это признают, например, Сиейес (“une association politique est l’ouvrage de la volonte unanime des associes”. Arch, parlem. T. VIII. P. 260) и Мирабо (“il n’est dans toute association politique qu’un seul acte, qui par sa nature exige un consentement superieur a celui de la pluralite: c’est le pacte social qui, de lui meme etant entierement volontaire, ne peut exister sans un consentement unanime”. Ibid. P. 299).

Требование единогласия для образования общества Мирабо основывал на аргументе, заимствованном из “Contrat social”, но Мирабо, как и Сиейес, забывали, что не требуя для других случаев единогласия, Руссо настаивал, однако, для всех законодательных актов на всеобщем голосовании, как это следует из его категорического утверждения:

“Pour qu’une volonte soit generale, il n’est pas toujours necessaire qu’elle soit unanime, mais il est necessaire, que toutes les voix soient complies; toute exclusion formelle rompt la generalite” (L. II, ch. II, note).

[8] Это положение было формулировано Сиейесом (в его докладе, прочитанном в конституционной комиссии 20 и 21 июля 1789 года) и затем не раз повторялось другими депутатами.

[9] Duguit el Monnier. Р. 7. Titre III (des pouvoirs publics). Art. 2 и Art. 3.

[10] Aulard. Histoire politique de la revolution francaise. P., 1899. P. 257, note 2; русск. пер. С. 311, прим. 2.

[11] Aulard. Op. cit. P. 257-258; русск. пер. стр. 311-312.

[12] Reimpression de l’ancien Moniteur, XXVI. P. 81 et suiv.

[13] Aulard. Histoire politique de la revolution francaise. P., 1901. P. 307.

[14] Reimpression de l’ancien Moniteur. XVI. P. 617. Ссылаясь здесь и ниже на доклад Эро де Сешелля, я не могу не заметить, что репутация человека невежественного, утвердившаяся за ним и основанная на письме его к библиотекарю Дезонэ о законах Миноса, “которые должны находиться в собрании греческих законов”, едва ли может быть признана заслуженной.

Как предполагает Олар, это письмо является, по-видимому, мистификацией. Судя по различным произведениям Эро де Сешелля, его скорее следует признать образованным человеком с утонченной эрудицией (Aulard. Op. cit. Р. 297).

Что касается, в частности, доклада Эро по поводу проекта конституции 1793 года, то он свидетельствует не только о литературном таланте, но и об известных специальных познаниях автора. Во всяком случае, этот доклад является чрезвычайно ценной характеристикой конституции якобинцев.

[15] Constitution du 24 juin 1793. Art. 53, 58 (Duguit el Monnier. P. 73).

[16] Привожу конец этой статьи по тексту, принятому в издании Duguit et Monnier (р. 69) на основании рукописи Musee des Archives. В официальном тексте, напечатанном в свое время, стояли слова: “le plus sacre et le plus indispensable des devoirs”.

[17] Reimpression de l’ancien Moniteur, XVI. P. 616.

[18] Если в этом случае доклад имел в виду оправдать известные отступления от Руссо, то надо сказать, что подобное оправдание прямо приводило к Монтескье.

[19] Согласно 55 ст. Конституции, под особым наименованием административных распоряжений понимаются акты Законодательного Корпуса, касающиеся:

– ежегодного установления контингента сухопутных и морских сил;

– разрешения или запрещения прохода иностранных войск через французскую территорию;

– введения иностранных морских сил в гавани республики;

– мер общественной безопасности и спокойствия;

– ежегодного и временного распределения пособий и общественных работ;

– порядка для изготовления монет всякого рода;

– непредвиденных и чрезвычайных расходов;

– местных и частных мер, относящихся к известному управлению, к известной общине или к известному роду общественных работ;

– защиты территории;

– утверждения трактатов;

– назначения и смещения главнокомандующих армиями;

– привлечения к ответственности членов Совета и должностных лиц;

– преследования замешанных в заговорах против общественной безопасности республики;

– всякого изменения в частичном распределении французской территории;

 – национальных наград (Duguit el Monnier. Р. 73).

[20] См.: Duguit et Monnier. Notices historiques (перед текстом конституций). P. XXXIII.

[21] Reimpression de l’ancien Moniteur. XVI. P. 617.

[22] Duguit. L’Elat, les gouvernants et les agents. P., 1903. P. 100. На двойственный характер Конституции 1793 года указывают также Aulard. op. ci. Р. 306-307; русск. пер. 370-371 и Esmein. Elements de droit const. 4-me ed. P. 325-326. Интересно отметить, что в некоторых случаях, как, напр., по вопросу об условиях опротестования законов, Конвент усилил ограничения, предложенные комиссией.

Что якобинская конституция во многих случаях была менее демократической, чем жирондистская, совершенно законченная в проекте, но не дошедшая до рассмотрения Конвента, это достаточно разъясняет Aulard.

[23] Сиейес называет таких представителей des porteurs de votes, des couriers politiques. Archives parlementaires. T. VIII. P. 594.

[24] Archives parlem. I ser. T. VIII. P. 594.

[25] Archives parlem. Ibid. P. 595.

[26] Esmein. Elements de droit constitutionel. 4-me ed. P., 1906. P. 314-315.

[27] У Сиейеса мы находим, напротив, прямое утверждение, что в известные эпохи является совершенно правильным представительство воли, при котором уже нельзя говорить о реальной общей воле. См.: Qu’est се que le Tiers Etat, edition critique par Edme Champion. P. 66: “Ce n’est plus la volonte commune reelle qui agit, e’est une volonte commune representative”.

[28] Esmein. Elements de droit constit. P. 315-316. См. русский пер. под ред. Дерюжинского. С. 196.

[29] Беджгот. Английская конституция. Русск. пер. С. 89.

[30] Орландо. Принципы конституционного права. Русск. пер. М., 1907. С. 57. Как говорит по тому же поводу Saripolos, представительство не имеет в виду только передавать мнение избирателей: “C’est une selection des meilleurs en vue de s’occuper librement et d’une facon independante, du bien general”. Он считает поэтому правильным называть представителей “воспитателями” народа. Saripolos. La democratie et l’election proportionelle. P. 534.

[31] Aulard. Op. cit. рр. 25-26; рус. пер., с. 33-34.

[32] Мнение Олара и Эдм Шампиона, будто бы Руссо разделял взгляд на необходимость преобладания среднего класса, почерпнуто главным образом из “Lettres de la montagne” и не имеет никакого отношения к “Contrat Social”. См.: Aulard. Ibid. Р. 26.

[33] La France libre. Oeuvres de Cam // Desmoulins. P., 1874. T. I. P. 85.

[34] Archives, parlem. // Ibid. Т. VIII. Р. 259.

[35] Ibid. Р. 261.

[36] Подробную историю вопроса дает Aulard. Op. cit. Р. 60 et suiv.; русск. пер. С. 73 и след.

[37] Марка серебра – ценз для избрания в депутаты.

[38] Текст этих петиций и все необходимые данные относительно порядка их составления приведены у Aulard. Op. cit. Р. 102-105; русск. пер. С. 125-128.

[39] В этой пропаганде принял участие и Камилл Демулен, за несколько недель до того отстаивавший вместе с Сиейесом начало ограниченного избирательного права.

[40] По-видимому, принцип референдума был высказан впервые у Люсталло в 1790 г. и затем развит в следующем году Рене де Жирарденом, который провел соответствующую резолюцию у кордельеров. См.: Aulard. Op. cit. Р. 82, 146; русск. пер. С. 100 и 177.

[41] Archives parlementaires. I-re Ser. XXX. P. 64.

[42] Archives parlem. XXX. Р. 70.

[43] Archives parlem. XXX. Р. 70.

[44] Archives parlem. XXX. P. 117. Cp.: Constitution du 3 juin 1791. Ch. V. Titre VII. Весь этот отдел Конституции 1791 г. представляет, в сущности, чрезвычайно любопытную попытку устранить понятие народного суверенитета, см. особенно art. 7. Авторы Конституции всецело выразили здесь свое желание сохранить в неизменности ее основы.

Формула Тронше, отдававшая известную дань народному верховенству, включена в art. 1 с значительными ограничениями и слова “le droit imprescriptible de changer sa Constitution” звучат в ней, как чисто отвлеченное упоминание, так как рядом с этим говорится, что этим правом своим народ должен пользоваться лишь в указанных границах.

[45] Я имею в виду в особенности art. 7. (Ch. 1. Section II). См.: Duguit el Monnier. P. 9.

[46] Aulard. Op. cit Р. 162; русск. пер. С. 197.

[47] Janel. Histoire de la Science polituque. II. P. 459.

[48] Aulard. Op. cit. P. 572; русск. пер. С. 690.

[49] Esmein. Op. cit. Р. 276; Duguit. L’Etat, les gouvernants et les agents. P. 89 et suiv.

[50] Б. Чичерин. О народном представительстве. Изд. 2-ое (Библ. для самообразования. М., 1899). С. 3-4.

[51] Не так давно эту точку зрения защищал Sidgwick. Elements op politics. L., 1897. P. 616-619, находивший что представительная система сочетает аристократическое начало с демократическим.

[52] Руссо говорит об этом, как о праве каждого, которое разумеется само собой: “Le simple droit de voter dans tout acte de souverainete, droit que rien ne peut oter aux citoyens… ” (Cont. soc., L. IV, ch. I).

[53] Archives parlementaires, Т. VIII. Р. 260: Tous les pouvoirs publics, sans distinction, sont une emanation de la volonte generale. В Декларации прав – Art. 3, в Конституции – Titre III. Art. 2 (la nation, de qui seule emanent tous les pouvoirs).

[54] B каком смысле уже тогда понимался некоторыми этот термин, это лучше всего видно из следующих слов Мунье:

“Меня не заподозрят, конечно, в желании отрицать, что всякая власть исходит (emane) из народа; но единственное последствие, которое следует почерпнуть из этого принципа, заключается в том, что никакое правительство не существует для интереса управляющих; ибо если все власти исходят из народа, то для его счастья необходимо, чтобы он не пользовался ими сам, и чтобы он сохранял за собой только небходимое влияние, для того чтобы препятствовать носителям его властей делать из них употребление, противное его интересам”. Archives parlementaires, I-re ser. T. VIII. P. 410.

[55] Декларация прав – Art. 3. Тот же термин повторяется в Конституции III года: “La souverainete reside essentiellement dans l’universalitd des citoyens” (Art. 17).

[56] Constitution du 24 juin 1793. Art. 7; Constitution du 5 fructidor an III. Art. 2.

Павел Новгородцев https://ru.wikipedia.org/wiki/Новгородцев,_Павел_Иванович

Па́вел Ива́нович Новгоро́дцев (16 [28] февраля 1866, Бахмут - 23 апреля 1924, Прага) - российский учёный-правовед, философ, историк, общественный и политический деятель.

You May Also Like

More From Author