Если бы надо было найти некоторую общую идею, одухотворяющую старое представление о правовом государстве, то такой идеей следует, конечно, признать понятие о естественной гармонии общественных отношений.
Для оптимистически настроенной гармонии и радостно возбужденной мысли конца ХVIII века все начала общественной жизни представляются находящимися в естественном и гармоническом соотношении, обеспечивающем их легкое осуществление в жизни.
Равенство и свобода, общественное благо и личный интерес, справедливый закон и народная воля, требования права и подчиняющаяся им действительность, все это понятия близкие, родственные и настолько покрывающие друг друга, что в разумно устроенном государстве они связаны между собой неразрывной связью и неизбежно предполагают одно другое.
Как понять нам теперь, в начале XX века, знаменитую задачу Руссо: “Найти форму устройства, в которой каждый, соединяясь с другими, повиновался бы, однако, только самому себе и оставался бы столь же свободным, как прежде”.
Мы скажем теперь, что это – задача неразрешимая и невозможная, что в качестве члена общества человек ограничивается в своей свободе и подчиняется правилам, которые могут и противоречить его воле. Для XVIII века вопрос Руссо вполне практический и правильный, ожидающий столь же благоприятного разрешения, сколь счастливой является самая его постановка.
Что остается нам от этих простых и ясных схем, о которых приходится вспоминать, как о сладком сне политической мысли? Невольно завидуешь этому изящному и гармоническому построению старой науки, которая уже видела себя в обладании драгоценных ключей к общественному миру и счастью.
Суровый опыт XIX века беспощадно разбил всю эту изящную простоту старых схем и снова поставил мысль перед глубиной жизненных противоречий, наделив и самую науку сомнениями и вопросами, осторожностью выводов и сложностью ответов.
Опыт жизни открыл, что идеальные начала правового государства не только не могли быть немедленно осуществлены, но и еще заключали в себе, вместо полной гармонии, известный антагонизм, который вообще делал их неосуществимыми в чистом и безусловном выражении. Богатый и поучительный опыт! По своему значению он равняется исключительной важности тех начал, которых он должен был послужить испытанием.
Я хочу здесь рассмотреть результаты этого опыта, поскольку их можно проследить в их влиянии на основные начала старого естественного права, составлявшего политическую философию XVIII века.
Все заставляет начать этот анализ с той главной идеи, во имя которой была совершена Французская революция, с идеи народного суверенитета. Но тот, кто хочет иметь ключ к пониманию этой идеи, должен обратиться к “Общественному договору” Руссо.
Немного найдется книг, более влиятельных, более имевших власть над умами. Еще недавно “Общественный договор” сопоставляли по влиянию с Евангелием, говоря, что после Евангелия не было произведения более влиятельного. Это было несомненно политическое credo своего времени, которое легло в основу политической теории XIX века.
До сих пор господствующей философской идеей государственного права остается провозглашенная Руссо идея народного суверенитета.
Вне этого мы видим или отдельные опыты новых построений, как у некоторых французских писателей – у д’Эйхталя, Дюги, Бенуа, или же полную философскую беспомощность, как в немецкой науке, которая отвергла принцип народного суверенитета, но не нашла для себя другого основания и осталась висящей в воздухе[1].
Что касается практического значения этого принципа, самого важного из всех провозглашенных Французской революцией, то и здесь ему принадлежала такая же господствующая роль.
Как замечает Эсмен, “французские конституции, при всех своих различиях, все, кроме Хартии 1814 г., признавали его и брали его за основание. Он мало-помалу обошел весь мир; и там, где он устанавливался, он вызывал глубокие изменения в учреждениях, происшедших из другого источника и одновременно принятых современными нациями, т.е. в представительном правлении и парламентаризме”[2].
Для практики, как и для теории правового государства идея народного суверенитета представляла центральный движущий нерв, живую душу всех выводов и построений. Гармонически образ этой идеи, жившей в сердцах прежних практиков и теоретиков, сообщал соответствующую гармонию и всему представлению о правовом государстве, ставил для него ясную и понятную цель.
Камилл Демулен, находившийся под непосредственным обаянием веры в народный суверенитет, нашел счастливое выражение для этой веры, когда по одному частному поводу он заметил: “Народ высказался: этого достаточно; никакие возражения, никакое veto невозможны против его суверенной воли. Его воля всегда законна: это – сам закон”[3].
По мнению Эсмена, своей могущественной силой принцип народного суверенитета обязан тому, что он представляет собою “идею простую, отвечающую коренящимся в глубине человеческой души инстинктам справедливости и равенства”.
Как увидим далее, трудно согласиться с тем, чтобы это была идея простая, но нельзя не признать, что своим могущественным влиянием она в значительной мере была обязана тому упрощению, которое получила у Руссо.
Эту идею, столь же древнюю, как и политическая наука, он представил в яркой и увлекательной форме, способной зажигать сердца; он придал ей обаяние торжественного и священного лозунга, призванного переродить мир.
Когда теперь, в спокойствии анализирующей мысли, с готовыми вопросами и сомнениями нового века мы перечитываем “Общественный договор”, на фоне этого торжественного провозглашения мы замечаем другой ряд мыслей, как бы невольно вторгающихся в общую гармоническую картину; и чем более мы собираем эти разрозненные мысли в одно целое и взвешиваем их в совокупности, тем более приходим к одному неожиданному заключению.
Руссо не только дал увлекательное построение народного суверенитета, но он же и разбил стройный образ этой идеи жестоким ударом неумолимой логики, столь же присущей его мысли, сколько пламенный энтузиазм был присущ его темпераменту.
Для увлеченных современников Руссо этот второй ряд мыслей исчезал и скрывался за пышными заветами его “Общественного договора”, но для позднейшей критики он должен служить первым поводом к сомнениям и первым шагом к новому построению.
Задача, которую поставил себе Руссо, была не только увлекательной, но и великой задачей, разрешить которую было бы величайшим счастьем для человечества. С гениальным чутьем, его отличавшим, Руссо поставил вопрос в таком освещении, в каком он никогда не ставился ранее.
Тысячу раз до него говорили о народном суверенитете, как о верховном начале государственной жизни, и существенное значение его трактата заключается не в том, что он снова повторил эту идею. Народный суверенитет, народная воля, – это увлекательно в принципе и многообещающе в идеальном представлении, – но это лишь начало, а не конец теории, которая предназначена к практическому осуществлению.
Сказать, что народная воля должна быть поставлена на смену исторической власти, устранить старый предрассудок о божественном уполномочии династий, царствующих независимо от воли народной, Божией милостью, – это было великим предвозвещением новой демократической эры, бесспорным по существу и ясным по содержанию.
Но спорность и неясность идеи начинаются тотчас же, как только мы ставим вопрос на почву дальнейшего практического воплощения ее в жизни.
Народная воля должна быть законом, – это ясно; но как найти народную волю, кого считать призванным к ее выражению, как выразить ее в законе, который одинаково для всех был бы бесспорным воплощением велений народных, как самоочевидная истина и неопровержимая справедливость.
Как устроить, чтобы однажды выраженная народная воля была для всех священной и непререкаемой, способной всем внушить уважение, вызывать подчинение не за страх, а за совесть, в силу очевидных достоинств своего выражения и ввиду внутреннего превосходства своего содержания?
Таковы вопросы, счастливое разрешение которых было бы равносильно открытию драгоценнейшего секрета политического искусства. И вот Руссо со смелостью пророка и реформатора поставил эти вопросы для того, чтобы дать им разрешение, ни в ком не вызывающее сомнений и с математической точностью отвечающее на существеннейшее их содержание.
Вопросы были поставлены, разрешение дано; энергическими и уверенными штрихами зарисовывая противоречия и пробелы, Руссо начертал образ, с виду цельный и прекрасный. Но, как мы уже сказали, это лишь обманчивая видимость, и на самом деле, при более внимательном рассмотрении оказывается, что проблема народной воли остается столь же загадочной, как и прежде.
Более того, из трактата Руссо мы можем вывести и дальнейшее заключение: вопрос о народной воле и не может быть решен с той ясностью, как думал славный ее проповедник; проблема народной воли и должна остаться загадкой. Уже у Руссо стройная теория правового государства разбилась о такой подводный камень, которого ни преодолеть, ни миновать она была не в силах.
Для того, чтобы подтвердить наши заключения, постараемся проверить основания, из которых они вытекают. Прежде всего мы должны установить, что в учении Руссо идея народного суверенитета была именно тем главным основанием, на котором покоится все.
“Я хочу отыскать, – так начинает он свой трактат, – нет ли в гражданском строе какого-либо правила управления законного и твердого”, и он находит, что таким правилом следует признать только одно – подчинить управление суверенной воле или, что то же, законодательному верховенству народа.
Все формы правления лишь тогда законны и справедливы, когда они признаны народом; демократия, аристократия или монархия могут быть, смотря по обстоятельствам, полезны и законны, но лишь тогда, если они вытекают из верховной воли народа.
Следуя воззрению своего века и сам укрепляя это воззрение, Руссо полагает, что суверенная воля народа является не только правомерным источником всякой власти, но вместе с тем и нравственным ее освящением. “Суверенная власть по одному тому, что она есть, есть всегда все то, чем она должна быть – le souverain, par cela seul qu’il est, est toujours tout ce qu’il doit etre” (L. I, ch. VII).
Почему? – На это Руссо отвечает в духе того гармонического воззрения, которое питает счастливую уверенность в возможности полного совпадения частного интереса с общим:
“Образуясь из частных лиц, которые ее составляют, суверенная власть не может иметь интереса, противоположного их интересу; вследствие этого она не нуждается в гарантиях по отношению к подданным: невозможно, чтобы организм захотел вредить своим членам” (Ibid.).
Общая воля всегда справедлива и всегда стремится к общей пользе (L. II, ch. III). Она не может отягчить подданных ограничениями, бесполезными для общества: она не может даже этого хотеть (L. II, с. III). Сколь ни является она абсолютной, священной и неприкосновенной, она не переходит и не может перейти границ, положенных общими соглашениями (L. VI, ch. IV).
Вот общее воззрение Руссо, проходящее как господствующий мотив через все его частные положения: справедливая, священная, непререкаемая воля народа, непогрешимая в своих действиях и даже в своих желаниях. Такова вера, которой Руссо увлекал свой век, заставляя и других верить, что государство, построенное на общей воле, может стать священным отражением незыблемой правды.
Но как узнать эту волю, эту святыню, которая живет в народе, как простая истина, призванная господствовать среди людей? Очевидно, определить условия и способы проявления этой воли есть коренная задача правильной политики.
Итак, в чем же заключается общая воля, в которой все могли бы признать действительное выражение народных желаний? Есть только одна возможность обнаружить такую бесспорную общую и одинаково для всех убедительную волю: в общем согласии всех относительно общих предметов.
Это и есть то выражение общей воли, на которое прежде всего указывает Руссо. Согласие частных интересов делает возможным общение, и оно же является основой для общей воли.
«Почему общая воля является всегда правильной, почему все хотят постоянно счастья каждого из них, если не потому, что среди них нет никого, кто не прилагал бы к себе этого слова: “каждый”, и кто не думал бы о себе, подавая голос за всех? Общая воля, чтобы быть таковою, должна быть общей по своему предмету, как и по своему существу; она должна исходить от всех, чтобы применяться ко всем» (L. II, ch. IV).
Но как возможно это согласие? В действительности интересы, как и взгляды людей, различны; слагая частные воли, различные между собою, мы ничего не получим, кроме разнообразия частных интересов, и в этом случае, по определению Руссо, мы будем иметь не общую волю, а только волю всех – la volontd de tous, которая есть не что иное, как сумма частных воль.
“Но отмените от этих воль то, в чем они различаются – плюсы и минусы, которые взаимно уничтожаются, и тогда в результате получится общая воля – la volonte generale” (L. II, ch. III).
Нельзя не сказать, что это единственное условие, при котором можно было, бы получить общую волю, приемлемую одинаково для всех. Если бы во всех необходимых случаях возможно было найти нечто общее среди различия частных воль, если бы возможно было всегда установить согласие интересов (l’accord des interets) отдельных членов общества, тогда легко было бы и найти общую волю, и вывести вытекающие из нее законы.
Но всегда ли это бывает? Единство проистекает ли только из согласия и совпадения частных интересов, или основывается также и на взаимной связи этих интересов, почерпающей свою силу именно из их различий и ввиду их возможного объединения? Не следует ли скорее сказать, что в общении лиц не менее, чем сходство их потребностей и целей имеет значение и различие их между собою, ищущее своего высшего сочетания?
Эти вопросы, поставленные и утвердительно разрешенные позднейшей философией права, не возникают для Руссо: в его уме живет ясный образ естественной гармонии интересов, и отсюда его представление об общей воле.
Во всяком случае, показав нам то единственное условие, при котором общую волю можно было бы найти, так сказать, с математической точностью и простотой, Руссо обнаружил всю невозможность столь легкого разрешения проблемы. Внимательный анализ его сочинения показывает, что, не отступая от своего взгляда и даже настаивая на нем, он чувствовал, однако, всю трудность его практического осуществления в жизни.
Во-первых, что касается полного согласия интересов и единодушия отдельных воль, совершенно очевидно, что это возможно лишь в мечте и идее, но немыслимо в действительности.
Для Руссо это настолько ясно, что единодушия воль он требует только в одном случае, по отношению к закону, образующему гражданское общество, и не потому, что здесь легче всего предположить возможность единогласия, ввиду неизбежной необходимости для каждого жить в обществе, а потому, что акт этого образования есть наиболее добровольный, какой только можно представить:
“Так как человек рождается свободным и является сам себе господином, никто не может, под каким бы то ни было предлогом, подчинить его без его согласия” (L. IV, ch. II).
Не следует ли отсюда, что в других случаях общее согласие всех не только менее возможно, но и менее необходимо? И действительно, Руссо прямо говорит, что для других законов достаточно общей подачи голосов: “Для того, чтобы воля была общей, не всегда нужно, чтобы она была единогласной (unanime), не необходимо, чтобы все голоса были сочтены; всякое формальное иключение нарушает общность” (L. II, ch. II, note).
Это, конечно, дает практический выход, но ценой серьезного теоретического затруднения. Ведь основное правило относительно силы общественных требований гласит, что эти требования лишь потому обязательны, что они взаимны: каждый закон при издании своем предполагает согласие всех, кто должен ему затем подчиняться; это – необходимое условие его справедливости.
Для того, чтобы примирить значение этого правила с неизбежными практическими отступлениями от него, остается одно из двух: или вовсе не считать несогласных, полагая, что они как бы выбывают из общества, или же считать согласие на подачу голоса равносильным с общим одобрением закона. Руссо прибегает и к тому, и к другому выходу.
Предвидя, что и самый закон об образовании общества, однажды принятый всеми, может впоследствии найти своих противников, он замечает: если со времени принятия этого закона он будет встречать возражателей, это не лишает силы договор, но только препятствует считать их в числе граждан, среди которых они будут чужими (L. IV, ch. II).
Такой выход, конечно, вполне понятен по отношению к лицам, не желающим принимать на себя уз данного общения; но он не может быть применим к другим законам: лишь в самых редких и исключительных случаях несогласие с тем или другим законом давало бы повод к выходу из числа граждан. Поэтому для всех других случаев Руссо знает другой выход, столь знаменитый искусственностью своего диалектического построения.
“За исключением первоначального договора, голос большинства всегда обязывает всех прочих: это следствие самого договора. Но, спрашивается, каким образом человек может быть свободным и вместе с тем вынужденным сообразоваться с волей, которая не есть его воля; каким образом возражающие свободны, если они подчинены законам, на которые не дали своего согласия. Я отвечаю, говорит Руссо, что вопрос плохо поставлен.
Гражданин дает свое согласие на все законы, даже и на те, которые принимаются помимо его воли, и даже на те, которые его наказывают, если он осмеливается нарушить какой-либо из них. Постоянная воля всех граждан государства есть общая воля; благодаря именно ей, они – граждане и свободны.
Когда предлагают известный закон в собрании народном, то у граждан спрашивают собственно не о том, одобряют ли они данное предложение или отвергают его, а о том, согласно оно или нет с общей волей, которая есть и их воля; каждый, подавая свой голос, высказывает свое мнение по этому предмету, и из подсчета голосов выводится объявление общей воли.
Если одерживает верх мнение, противоположное моему, это не доказывает ничего иного, кроме того, что я ошибался и принимал за общую волю то, что на самом деле не было ею. Если бы взяло верх мое частное мнение, я сделал бы не то, что хотел сделать, и именно в этом случае я не был бы свободен” (L. IV, ch. II).
Как часто упрекали Руссо за это место, находя в нем диалектическую игру мысли и даже непростительную софистику[4]. На самом деле, очевидная для нас искусственность этого построения не имеет ничего общего с софистической изворотливостью.
Все заставляет думать, что ход мысли Руссо отличается в данном случае полной искренностью и серьезностью. Ключ к пониманию этого места содержится в последней фразе: “Если бы взяло верх мое частное мнение, я сделал бы не то, что хотел сделать”. Дело в том, что частное мнение Руссо понимает, как нечто, противоположное общему и даже исключающее его.
С другой стороны общее мнение, как и общая воля, представляются ему не в виде колеблющегося результата, происходящего из столкновения и борьбы частных мнений и воль, а в виде неизменного элемента, общего всем частным волям и одинаково присущего каждой из них.
От этого именно она является волей постоянной “la volonte constante.de tous les membres de l’Etat” (L. IV, ch. II). Ее ничто не может исказить или поколебать – elle est toujours constante, inalterable et pure (L. IV, ch. I). Подобно неизменному и единственно возможному результату алгебраического уравнения, она может получить лишь одно определение: или это будет общая воля, или необщая, car la volontd est gendrale ou elle ne l’est pas (L. II, ch. II).
Понятно поэтому, что, принимая участие в голосовании относительно общей воли, каждый стоит перед альтернативой: или правильно отгадать содержание этой воли и счастливо присоединить свой голос к голосу тех, кто не сумел отличить общую волю от частной. И столь же понятно, что при определении общей воли, как неизменного элемента частных воль, естественно предположить, что она будет правильнее понятна большинством[5].
Предполагая непосредственную вразумительность для всех счастливо найденной большинством общей воли и искреннюю преданность каждого общему благу, мог ли Руссо допускать, чтобы отдельные лица, после решающего голосования, упорствовали в своих неправильных мнениях или же хотели навязать обществу свою частную волю.
Вспомним слова Камилла Демулена, столь удачно изъясняющие мысль Руссо: “Народ высказался, этого достаточно; никакие возражения, никакие veto невозможны против его суверенной воли; она всегда законна: это сам закон”.
Так выясняется для нас, что предполагаемая софистика Руссо – в сущности, совершенно правильная и единственно возможная цепь выводов из его основного взгляда. С своей точки зрения он был безусловно последователен и прав.
Но более того: вопрос: который он затронул в данном случае, есть вопрос чрезвычайно важный и глубокий, и следовало бы скорее упрекать новейших теоретиков за легкое отношение к этому вопросу, чем Руссо за неправильное его разрешение.
В самом деле, если стоять на точке зрения народного суверенитета, то недостаточно еще ссылаться на голый факт господствующего значения большинства: необходимо также подтвердить его нравственное право на это господство. Почему большинство обязывает меньшинство? Почему – говоря словами Руссо – свободный гражданин должен подчиняться законам, на которые он не дал своего согласия?
Как увидим далее, новейшая теория народного суверенитета не дает на эти вопросы удовлетворительного ответа и даже не всегда сознает необходимость их постановки. Руссо в этом отношении был выше своих последователей. Теория общей подачи голосов, которую мы только что разобрали, дает возможность Руссо объяснить подчинение народному суверенитету лиц, несогласных с его велениями.
Идея общей и общеобязательной воли как будто бы спасена, но факт остается фактом: приходится допустить возможность противоречий и разногласий в пределах общественных союзов, и Руссо в достаточной мере обладал чувством реального, чтобы видеть всю практическую их неизбежность.
“Общая воля всегда постоянна, незыблема и чиста” – это он утверждал с начала и до конца; это было то новое Евангелие, которое он проповедовал и перед которым он требовал смирения от исторической действительности. Но, обдумывая приложение своих начал к практической жизни, он не мог не признать, что целый ряд обстоятельств постоянно противодействует торжеству общей воли.
“Общая воля всегда справедлива и всегда стремится к общей пользе, но из этого не следует, чтобы суждения народа всегда были столь же правильны. Каждый хочет всегда своего блага, но не каждый ясно видит его. Народ нельзя испортить, но его можно обмануть, и тогда кажется, что он хочет зла” (L. II, ch. III).
Что же может обеспечить правильное выражение народной воли? И как, вообще говоря, народ может вступить на путь правильного законодательства?
“Кто даст ему необходимое предвидение для того, чтобы заранее составлять свои решения и опубликовывать их? и как сумеет он обнародовать их в минуту необходимости?
Каким образом слепая толпа, которая часто не знает, чего она хочет, потому что она редко знает, что для нее хорошо, осуществит сама по себе дело столь великое и трудное, как система законодательства?.. Общая воля всегда справедлива, но мнение, которое ею руководит, не всегда бывает просвещенным.
Надо заставить это мнение видеть предметы такими, каковы они есть, иногда такими, как они должны ему казаться, указать ему добрый путь, которого оно ищет, предохранить его от соблазна частных желаний, обратить его внимание на время и место, уравновесить привлекательность выгод близких и осязаемых опасностью бедствий отдаленных и скрытых” (L. II, ch. VI).
Можно ли было лучше изобразить затруднения и помехи на пути к образованию истинной воли народной и лучше понять условия для ее планомерного проявления? Руссо требует воплощения в законах общей воли, справедливой и неизменной, но на практике он видит перед собой лишь волю всех, изменчивую и непостоянную в своих частных желаниях, и как бы в порыве отчаяния он говорит: “Нужны боги, чтобы дать законы людям”.
Но независимо от указанных затруднений, он знает и еще большие. Хорошие законы, воплощающие истинно общую волю, не везде возможны.
“Тысячи народов блистали на земле, которые никогда не могли бы допустить у себя хороших законов; и даже те, которые могли бы их иметь, в течение всего своего существования имели для этого время слишком короткое.
Большая часть народов, так же как и людей, покорны только в юности и становятся неисправимыми в старости. Раз обычаи установились и предрассудки укоренились, это – опасная и напрасная задача стараться их изменить” (L. II, ch. VIII).
“Свобода не есть плод, произрастающий во всех климатах, и не каждому народу она приходится по силам. Чем более обдумываешь это положение, установленное Монтескье, тем более чувствуешь его истину, чём более опровергаешь, тем более имеешь поводов найти для него новые доказательства” (L. III, ch. VIII).
Но и там, где общая воля полагается в основу государственного устройства, она постоянно находится в опасности. Дело в том, что приводить в исполнение общую волю поручается правительству, действующему по уполномочию верховной власти народа. Но, по естественному соотношению вещей, правительство само стремится сосредоточить власть в своих руках.
«При совершенном законодательстве частная или индивидуальная воля должна быть равной нулю, воля правительства – весьма подчиненной, воля общая или верховная – господствующей и служащей правилом для всех других.
По естественному порядку, напротив, эти различные воли становятся тем более деятельными, чем более они сосредоточены. Таким образом, общая воля всегда самая слабая, воля правительства занимает второе место и воля индивидуальная – первое из всех (L. III, ch. II).
Отсюда проистекает неизбежный антагонизм между ними: “Как частная воля беспрестанно действует против общей, так и правительство употребляет постоянные усилия против суверенитета”. И чем более совершается захват верховной власти, тем более государство склоняется к гибели (L. III, ch. XI).
Такова неизбежная участь всех государств, и не следует пытаться осуществить невозможное и льстить себя надеждой придать делу рук человеческих прочность, которой человеческие произведения иметь не могут» (Ibid.).
Из приведенных мест с очевидностью вытекает, что Руссо слишком хорошо сознавал препятствия к осуществлению в жизни верховной воли народа в ее истинной сущности и правде. И, однако, с твердостью человека, убежденного в бесспорности своей идеи, он говорит: народная воля должна господствовать в политике!
Это не был только стиль, который, по предположению Эсмена, заставлял умы воспринимать лишь простые формулы этой “в сущности хрупкой и даже схоластической доктрины”, скрывая от них ее ограничения и разъяснения[6]. Власть этой доктрины, гораздо более ценной и практической, чем обыкновенно предполагают, – в глубине и энтузиазме ее основного убеждения.
Да, да и да, – читаем мы между строк “Общественного договора” – народ можно обмануть и направить на ложный путь, его не всегда можно склонить к истине, и тем не менее народная воля должна господствовать.
Необходимо найти средства для поддержания суверенитета, необходимо обеспечить бдительность общей воли и ее неизменное господство над частной, и изложивши все свои ограничительные и скептические замечания, Руссо обращается к этой главной задаче своего трактата.
“Так как суверен не имеет другой силы, кроме законодательной власти, и так как законы суть лишь подлинные выражения общей воли, то суверенная воля может действовать только тогда, когда народ собран. Народ собран – скажут на это – какая химера! Это химера теперь, – отвечает Руссо, – но это не было химерой две тысячи лет тому назад. Разве природа людей изменилась с тех пор?
Границы возможного в явлениях нравственного порядка менее узки, чем мы это думаем: их суживают наши слабости, наши пороки, наши предрассудки. Низкие души не верят в великих людей, жалкие рабы насмешливо улыбаются при слове свобода.
Восходя к первоначальным эпохам в жизни народов, можно найти, что большая часть древних правительств, даже монархических, имели народные собрания. Как бы там ни было, но этот один бесспорный факт отвечает на все затруднения: заключение от существующего к возможному мне кажется правильным” (L. III, ch. XII).
Удостоверяя таким образом возможность полновластных народных собраний, Руссо требует для поддержания неприкосновенности верховной власти народа, чтобы эти собрания созывались не только в том чрезвычайном случае, когда необходимо установление общественного союза, но периодически и постоянно, “так чтобы в определенный день народ созывался согласно закону, без необходимости какого-либо формального созыва”.
И чем более правительство имеет силы, тем чаще должна давать себя знать суверенная власть. Но, скажут мне, это возможно лишь для одного города; а что делать, когда в государстве их несколько. Следует ли тогда разделить суверенную власть? или же сосредоточить ее в одном городе и подчинить ему все остальное?
“Ни то, ни другое, – отвечает Руссо, – ибо то и другое противно принципам. Я отвечу еще, – прибавляет он, – что всегда оказывается бедствием соединять несколько городов в одну общину; желая образовать такой союз, не следует льстить себя надеждой избежать естественного неудобства…
Во всяком случае, если невозможно свести государство к должным границам, есть еще один выход: не допускать в нем образования столичного города, заставить правительство попеременно иметь свое местопребывание в каждом городе, и собирать в них поочередно штаты страны.
Населите равномерно территорию, – заключает свой совет Руссо, – распространите на ней повсюду одни и те же права и повсюду внесите изобилие и жизнь; таким образом государство сделается сразу и самым сильным и наилучше управляемым” (L. III, ch. XIII).
Из всего этого вытекает, что для осуществления народного полновластия Руссо предполагает совершенно исключительные условия: тесные пределы небольшой государственной единицы, государства-города, вроде греческих общин или швейцарских республик, жизнь которых представляется ему в образе доброго согласия и патриархальной простоты: все чувствуют себя здесь единым организмом, “в котором все части государства сильны и просты, правила ясны и вразумительны, в котором нет противоречивых и спутанных интересов, и общее благо всегда обнаруживается с очевидностью и требует только здравого смысла, чтобы быть замеченным” (L. IV, ch. I).
Тот выход, который новые народы находят для выражения народного верховенства, – систему народного представительства, – Руссо, совершенно последовательно с своей точки зрения, отвергает.
Передача представителям верховной власти означала бы в его глазах подмену общей воли, в образовании которой непременно должны участвовать все, волей частной; это было бы отчуждением народного суверенитета, по существу своему неотчуждаемого.
Поэтому, принимая все это во внимание, Руссо приходит к следующему выводу: “Я не вижу, чтобы отныне возможно было суверенной власти сохранить среди нас свои права, если государство не будет слишком мало” (L. III, ch. XV).
Он предвидел возражение, что небольшому государству трудно будет существовать вследствие внешних опасностей, и в голове его был целый план, как сочетать внешнее могущество большого народа с легким управлением и добрыми порядками маленького государства (Ibid.).
Руссо не успел изложить нам свой план, но совершенно ясно, что этот план требовал бы коренного переустройства всех существующих больших государств; и это переустройство, по мысли его, должно бы было коснуться не только учреждений и законов, но также и нравов.
Он мечтал о таком упрощении жизни, при котором люди в непоколебимой простоте обычаев и желаний являлись бы недоступными для обманчивых увлечений и утонченных потребностей.
“Мир, единство и равенство – враги политических тонкостей. Людей прямых и простых трудно обмануть именно по причине их простоты: приманки и утонченные поводы не оказывают на них никакого влияния; они даже недостаточно хитры, чтобы быть обманутыми.
Когда видишь у самого счастливого народа мира крестьян, управляющих государственными делами под дубом и поступающих всегда мудро, можно ли удержаться от того, чтобы не презирать утонченностей других народов, которые делают себя знаменитыми и несчастными с таким искусством и с такой таинственностью.
В государстве, управляемом таким образом, нет нужды в многих законах, и по мере того, как становится необходимым обнародование новых, эта необходимость замечается всеми.
Первый, кто их предлагает, высказывает лишь то, что чувствовали уже другие; здесь нет нужды ни в особых домогательствах, ни в красноречии, для того чтобы провести в законе то, что каждый уже решил делать, как только будет обеспечено, что другие будут действовать так же, как и он” (L. IV, ch. I).
Только что приведенное место имеет чрезвычайно важное значение для оценки теории Руссо: оно проливает новый свет на его учение об общей воле. Мы окончательно убеждаемся теперь, что общность воли представлялась Руссо в виде совершенного единства желаний, обеспеченного полным единством жизни и ничем не возмутимой простотой настроений и чувств[7].
Справедливость законов, принимаемых всеми, вытекает здесь из общего согласия взглядов, из однообразия положений и потребностей. Общая воля является вместе и волей всех. Счастливая гармония царствует в этом общении, в котором единство, равенство и мир служат естественными последствиями патриархальной простоты жизни.
Но как только общественная связь начинает ослабляться, как только частные интересы начинают давать себя чувствовать и небольшие общественные группы начинают влиять на общество в целом, общий интерес затемняется и встречает возражения. “Единодушие не царствует более при голосовании, общая воля не является более волею всех; поднимаются возражения, споры и лучшее мнение не проходит без прений”.
Наконец, когда государство приближается к гибели и общественная связь перестает жить в сердцах, когда худший эгоизм дерзко украшает себя священным именем общего блага, тогда общая воля безмолвствует…
“Значит ли это, – спрашивает в заключение Руссо, – что она уничтожена или извращена? Нет, она всегда остается постоянной, незыблемой и чистой – elle est toujours constante, inalterable et pure, – но она подчиняется другим, которые одерживают над нею верх” (L. VI, ch. II).
Эта фраза Руссо об общей воле – elle est toujours constante, inalterable et pure – замечательная и классическая фраза. Она напоминает другое знаменитое изречение – Галилея – е pur si muove, и все таки она движется.
Пусть “резонеры” – как иронически выражается Руссо – говорят что хотят; пусть жизнь создает препятствия для торжества общей воли и грозит ее искажением и все-таки это – “постоянная, неизменная и чистая воля”, и все-таки она должна господствовать. Это было то убеждение, которое преобразовало политику, подобно тому как убеждение Галилея в свое время преобразовало физику.
Никогда ни прежде, ни после теория народного суверенитета не развивалась с таким своеобразным сочетанием ясного сознания затруднительности ее воплощения в жизнь и глубочайшего убеждения в необходимости этого воплощения; ибо для Руссо безусловно ясно одно: другого основания для правильной политики и справедливых законов не существует.
Мы можем восхищаться силою великого дерзания, заключенного в книге Руссо, страстью ее революционного порыва, но вместе с тем для нас несомненно, что великий вдохновитель новой политики сообщил ей такой догмат, который мог быть принят на веру и силою этой веры совершать чудеса, но не мог ни получить полного воплощения в жизни, ни выйти неизменным из испытания теоретической мысли.
[1] По вопросу о немецкой теории государства см. мою статью: “Государство и право” // Вопрос. фил. и психол. Кн. 74.
[2] Эсмен. Общие основания конституционного права / Пер. под ред. В.Ф. Дерюжинского. СПб., 1898. С. 123.
[3] Cam. Desmoulins. La France libre//Oeuvres. Paris, 1874. P. 82.
[4] Упреки этого рода составляют своего рода литературная традиция. См. и у новейших авторов; Jellinek. Das Recht der Minoritaten. Wien. 1898. S. 12; Ad. Prins. De l’Esprit du gouvemement democratique. Bruxelles; Leipzig, 1906. P. 107; Duguit. Droit constitutionel. Paris, 1907. P. 33. Я думаю, что предлагаемое мною толкование дает возможность правильнее понять это место, а вместе с тем и основную идею “Общественного договора”.
[5] Только при этом предположении и возможно построение Руссо, признающее за большинством значение решающего авторитета. Сам Руссо выражает эту мысль с полной ясностью.
[6] Esmein. Elements de droit constitutionel, 4-me edition. Paris, 1906. P. 201, note 1; Duguit. L’Etat, les gouvernants et les agents. Paris, 1903. P. 58: …”doit au style merveilleux de Jean-Jacques…”
[7] Попытка Б.А. Кистяковского найти “более широкий и внутренний смысл” учения Руссо об общей воле, находящая себе поддержку в соответствующих взглядах Еллинека, дает новые данные для понимания этого учения, но данные формально-логического характера.
Целостное и конкретное содержание этого учения, резко отличающее его от современных воззрений, может быть понятно только из сопоставления всех отдельных взглядов Руссо и из общего духа его “Contrat social”. Нельзя, однако, не согласиться с г. Кистяковским, что новые исследования Каймана и Липмана не раскрывают всей глубины учений Руссо. См.: Kistiakowsky. Gesellschaft und Einzelwesen. Berlin, 1899. S. 156, note 1.