Бояре – публицисты XVI в. Их взгляд на историю Московского княжества. Их отношение к современному русскому монашеству. Их взгляд на московский государственный и общественный порядок. Политические идеалы боярства. Равнодушие боярства к вопросу о политических обеспечениях.
Боярские поколения, современные Ивану III и его двум ближайшим преемникам, не прошли молча мимо явлений, которые их так сильно волновали. Напротив, остались следы, дающие понять, как они много и горячо толковали об этих явлениях, и кое-что из этих толков сохранилось в памятниках письменности того времени даже не без участия боярского пера.
Русская литература в числе своих видных представителей XVI в. считает двух очень родословных писателей, князей Василия Косого Патрикеева (в иночестве Вассиана) и Андрея Курбского. Оба были в совете московского государя боярами, не раз водили с успехом его полки в походы и оба в своих творениях очень настойчиво проводили задушевные Думы московского боярства своего времени.
Как и следовало ожидать, новое боярство не было расположено представлять в светлых чертах московское прошедшее: не его предки делали это прошедшее, “мужествовали на многие страны” с внуком и правнуком Калиты, и если где эти предки являлись в московской истории, то обыкновенно ее жертвами, а не героями. В преданиях московского княжеского дома это боярство не находило ничего славного и высокого и в его вековом историческом деле объединения Руси видело только ряд насилий “издавна кровопийственного рода”, действие его хищнических инстинктов, фамильной привычки “желать крови своих братии и губить их ради их убогих вотчин”.
При всей своей лояльности даже те из титулованных бояр XVI в., предки которых по доброй воле пришли служить в Москву, могли смотреть на своих государей, как смотрят разорившиеся капиталисты на сыновей счастливого богача, к которому перешли их отцовские капиталы и к которым сами они должны были пойти в приказчики.
И в настоящем московском порядке вещей многое не нравилось боярам. Прежде всего не нравились все эти новые церемонии и титулы, о которых так хлопотали при московском дворе со времени Ивана III. Курбский в истории Ивана Грозного неохотно дает ему звание, которое усвоял себе в торжественных случаях уже дед этого царя, неохотно зовет его царем и в переписке с ним не может удержаться, чтобы не кольнуть ему глаз его “прегордым царским величеством”. Негодование переносилось и на те сторонние влияния, которые иногда преувеличенно винили в этих церемониальных нововведениях, особенно на великих княгинь-иноземок.
Софья Греческая и Елена Литовская, бабушка и мать Грозного, одна “чародейка”, другая “жена клятвопреступная”, стали в боярских преданиях олицетворением всего дурного, и неистощима была боярская фантазия в изобретении самых невероятных слухов и сплетен, которые ходили про этих княгинь в Москве чуть не до конца XVI в. Их считали главным орудием, которым дьявол испортил “предобрый российских князей род”, поселил в них злые нравы. Софья Цареградская и отравила своего пасынка Ивана, и удавила его сына, “боговенчанного царя” Димитрия, отставного наследника Ивана III, и испортила политический образ мыслей своего мужа коварными византийскими внушениями, и с привезенными ею греками замутила Русскую землю, жившую дотоле в тишине и покое.
Но наиболее полной, искренней и постоянною ненавистью ненавидели бояре-писатели современное иночествующее духовенство, собственно то огромное большинство его, которое действовало в духе преп. Иосифа Санина и его учеников. Это духовенство было в глазах бояр черным пятном на русской жизни. Благодаря усердию пера бояр и писателей одинакового с ними образа мыслей монах вышел самым ярким типом, с наибольшею тщательностью обработанным в нашей литературе XVI в. В изображении его мрачные краски своим обилием и густотой угнетают воображение.
Это раболепный ласкатель и потаковник властей, исполненный презорства и гордыни с низшими; расхититель и наставник расхитителей; тунеядец, питающийся мирскими крестьянскими слезами, шатающийся по городам, чтобы бесстыдно выманить у вельможи село или деревнишку; жестокосердый притеснитель своей братии крестьян, бросающийся на них диким зверем; сребролюбец ненасытный, жидовин-ростовщик, лихоимец и прасол; пьяница и чревоугодник, помышляющий только о пирах и селах с крестьянами, возлюбивший “вся неподобная мира сего”; не десятый чин ангельский, не свет мирянам, а “соблазн и смех всему миру”.
“И в царях редко встретишь такую свирепость, какая бывает в иноках, – замечает автор “Беседы валаамских чудотворцев”, – мнят себя разумнее всех людей в мире, ничего не знают лучше своего разума и не допускают, чтобы у бельцов был такой ум, как у них, а того не рассудят, что враг в них действует и весь их разум хуже несмысленных и плохих умов”. Не одно негодование на комфортный аскетизм, которым окружали себя старцы богатых обителей, не одна скорбь о легких монастырских нравах, воспитанных спокойным и привольным житием, поднимали столько боярской желчи.
Отшельники выступили соперниками боярства на поприще, где оно надеялось властвовать безраздельно, в привилегированном землевладении, и успешно оспаривали у него самый насущный его интерес, – землю с рабочими крестьянскими руками. Поземельные акты больших монастырей XVI в. открывают нам, какие широкие землевладельческие операции совершали иноки посредством вкладов, закладов, покупок, льгот, своза крестьян у других землевладельцев и т.п.
Они завели или деятельно поддерживали на тогдашнем земельном рынке настоящую игру в крестьян и в землю, благодаря которой населенные имения переходили из рук в руки чуть не с быстротой ценных бумаг на нынешней бирже. Способные наблюдать и размышлять из бояр с прискорбием видели, как в этой игре одна за другой сокрушались боярские и княженецкие вотчины, уцелевшие от московского погрома или выслуженные на московской службе, как крестьяне, посаженные на боярскую землю и обстроенные на боярское серебро, перебегали на более льготную землю богатого монастыря. Потому монастырское землевладение подвергается наиболее страстным нападкам.
Обличители не задумывались над причинами непомерного скопления земельных богатств за монастырями, над тем, что землевладельческая знать сама же много была виновата в этом зле, на которое она так горько жаловалась, содействуя ему своими земельными вкладами, неоплатными займами под залог вотчин, своей хозяйственной неумелостью. Им нужно было не объяснить явление, а бросите тень на него. От лукавого врага дьявола, пишет “беседа”, пошла эта новая ересь – инокам волостями с крестьянами владеть, мирян судить, с мирян всякие подати собирать, мир слезить и изобижать, а в обителях “пьянство и сладость” заводить.
Притом землевладельческие заботы создавали тесную политическую связь монашества с правительством, заставляли монастыри, по выражению того же памятника, “властей великородных от царского синклита” закупать дорогими подарками, обкрадывать царей лживыми челобитьями. За мирские милости приходилось, конечно, поддерживать мирскую власть всем нравственным авторитетом иночества. Поддерживая “нестяжателей” среди самого иночества, обличители с радостью готовы были приветствовать секуляризацию церковных земель в чаянии, что она разорвала бы эту опасную для боярства связь, дававшую московскому государю такого могучего поборника.
Потому же оппозиционное боярство было и горячим противником автокефальности Русской церкви: ее независимость от цареградского патриарха открывала туземной светской власти свободный путь ко вмешательству в церковные дела. Это боярство было против подчинения церкви государству, т.е. государю, продолжало и в XVI в. считать русского митрополита канонически подсудным только цареградскому патриарху и готово было предпочитать положение Греческой церкви при басурманских царях положению Русской под покровом православных государей, находя, что в первой еще есть Бог, если там и злочестивая власть не вмешивается в святительские дела, намекая, что во второй уже нет Бога.
В этом порабощении церкви оно видело мерзость запустения на месте святе, разрушение священных законов, поругание уставов апостольских, и винило в том преимущественно современное духовенство. Зато и доставалось от титулованных ревнителей этим “скверным соборищам иереев Вельзевулиных” и этим “вселукавым мнихам, глаголемым осифлянским”, которые “простерты лежат”, обнявшись со своим богатством, и потворствуют властям, чтобы сохранить и приумножить его.
В их глазах заботливо высматривали каждую спицу, для чего, впрочем, и не нужно было особенно острого зрения при тогдашнем нравственном состоянии духовенства: они и ереси вызвали своим поведением, и опустошили благодатные сокровища церкви своим любостяжанием. Когда монахи, с грустью замечает кн. Курбский, стали любить стяжания, особенно села с деревнями, “тогда угасоша божественные чудеса”. Обличители не любили и новых чудотворцев, прославленных Русскою церковью, именно за то, что они были “мужики сельские” и основали монастыри, быстро богатевшие вотчинами.
Весь этот энтузиазм ожесточения и брани любопытен только потому, что характеризует политическое настроение боярства. Он показывает, что класс этот в XVI в. не оставался равнодушным зрителем того, что происходило вокруг него и в нем самом. Напротив, он следил за явлениями общественной жизни, по-видимому, с самым возбужденным вниманием и воспринимал впечатления с нервною раздражительностью. Государственный порядок касался его ближе и больнее, чем церковный; да и самый церковный порядок волновал его преимущественно по своей связи с государственным.
Литературные органы боярства недовольны ходом дел и в государстве, как в церкви; только их суждения об этом выражались с большей сдержанностью языка. Любопытна в этом отношении некоторая разница между Вассианом и кн. Курбским. Они были представителями одного слоя, но разных поколений боярства. Первый вырос и начал действовать еще при Иване III, а к этому Ивану оппозиционное боярство и после относилось мягче, чем к его преемникам, считало его добрым и до людей ласковым, любившим выслушивать возражения и жаловавшим тех, кто против него говаривал.
Правда, князь Василий, в иночестве Вассиан, и люди его духа “высокоумничали” уже при Иване, на что жаловался последний, “износили ему многие поносные и укоризненные словеса”, что припоминал после его внук. Однако можно заметить, что политический вопрос еще не был возбужден тогда во всей своей силе, взаимное недовольство обеих сторон не пропиталось еще всею горечью последующего времени. Вассиан неохотно и осторожно касается политических явлений и все свое жесткое красноречие обращает на свою братию по иночеству, на “мркиков сельских, утучнявших себя христианскими кровьми”, вселукавых мнихов осифлянских с самим их духовным родоначальником.
Курбский принадлежал к поколению, которое выросло вместе с Грозным и начало действовать около половины XVI в. Его внимание поглощено политическими явлениями и лишь мимоходом, кстати, задевает порой священнический чин, прежде всего, разумеется, тех же “мнихов многостяжательных”. При неодинаковом настроении не следует забывать и разницу положения, в каком находились оба писателя. Курбский и публицисты его времени и лагеря прежде всего были недовольны ходом управления, отсутствием правды в судах, жестокостью правителей, их пренебрежением к управляемым и к общему благу.
В этом они винили более всего самих “державных”, которые “грех ради наших вместо кротости свирепее зверей кровоядцев обретаются”. Никакими риторскими языками не надеялись они изобразить всю настоящую беду от “нерадения державы” и других пороков правительства, яркими чертами рисовали бедственное состояние всех классов общества, кроме духовенства.
Воинский чин, дворянство, хуже нищих, лишен не только ратных коней и надлежащего вооружения, но и дневной пищи; убожество его превосходит всякое описание. Купцы и крестьяне – кто не видит, как они страдают от непомерных налогов и немилостивых приставов: вот одну дань с них уже взяли, другую берут, за третьей посылают, о четвертой уже помышляют.
Люди от всех этих мук бегут из отечества и пропадают без вести, собственных детей отдают в вечное холопство, сами на себя накладывают руки, давятся, топятся: горе заглушает в них лучшие инстинкты человеческой природы, “естественное их бытство”. Недовольные наблюдатели указывали на зло еще более глубокое, происходившее от того же государственного нестроения, на социальную рознь, взаимную вражду общественных классов: древний лукавый змий, строя козни нашей земле, высших поставил внизу, “чины чином обидники сотвори”, заставил единоверных братии съедать один другого вместо хлеба.
Обличителям чуялось, что все это не кончится добром, и они с сомнением взирали на будущее своего отечества. Ни с кем у нас мира нет, с грустью говорил в 1524 г. опальный Берсень, высказывая в беседе с Максимом Греком свои опасения за прочность, за долгое стояние родной земли: все нам недруги, отовсюду брани, а все за наше нестроение. “На Бога только и осталась надежда, – заключал он, – не чая никакого добра от правительства”. Курбскому вся Русская земля кажется объятой словно страшным пожаром, и он грозит властям близкою катастрофою: “Горе грабящим и кровь проливающим и милости и суда не имущим во властех своих, занеже день отмщения близ есть!” Он даже предвещает царю близкий конец его династии[1].
Апокрифическая “Беседа валаамских чудотворцев” вместе с появившимся до нее таким же апокрифическим /”Пророчеством Исаии” также предвидит междоусобную брань и великие смятения в царстве, запустение сел и городов: “Земля станет просторнее, а людей будет меньше, и этим немногим людям на той просторной земле жить будет негде; цари не удержатся на своих престолах и будут часто сменяться за свою царскую простоту, иноческие грехи и мирское невоздержание”; тогда праздники превратятся в плач и игрища в слезное рыдание; тогда запустеют церкви и при дверях их не сядет убогий, потому что не будет молящихся; тогда заплачет земля о людской погибели, точно девица красная, и на ее плач отзовутся слезами и море, и реки, и бездна преисподняя, и сами ангелы.
Трудно решить, в какой мере говорило здесь разгоряченное тревогами времени воображение писателей и в какой предчувствовали они действительно скоро наступившие бедствия, очень похожие на те, какие рисовались в их живом воображении: гибель династии, частую смену новых царей, восстание одного класса общества на другой, разруху государства. Во всяком случае у этих публицистов много земской скорби, патриотического сокрушения о бедствиях родной земли, которую они, по-видимому, так горячо любили. Но из-под этой скорби иногда как будто невзначай прорвется фраза горькой досады на эту землю, которая давала так мало места их заветным идеалам.
Подобно позднейшим старообрядцам они готовы были умиляться, как это делает князь Курбский в одном из своих посланий, превосходно написанном, картиной благочестия, цветущего во “всей земле нашей Русской от края и до края”, обилием и благолепием Божиих храмов и монастырей, возможностью читать на родном языке слово Божие, Ветхое и Новое. Но они тотчас же старались оттенить эту картину изображением того, как неблагодарные современники, правители и управляемые, искажали это благочестие.
Набожные патриоты не забывали заметить при этом, кстати, что такое обилие благодатных даров ниспослано стране совершенно незаслуженно, что “мы убогие, мало известные древним народам, заброшенные в угол вселенной, благодатию Христовою не от дел призваны, не of добродетелей познаны”, а так, даром, ни за что попали в царство благодати. Может быть, они и любили ее, эту землю убогих людей, но только разве как географическое пространство и много-много в ее историческом прошлом: современная действительность только огорчала их, а эти убогие заброшенные люди возбуждали в них плохо скрываемое пренебрежение.
Курбский называет свое покинутое им отечество “Святорусской землей”, говоря о царе, ее губителе. Но когда пришлось ему рассказывать о своей братии, о молодых Лыковых, которые попали к польскому королю, по его повелению, “яко сущего святого христианского”, обучены были шляхетским наукам и языку римскому и потом по просьбе московских послов возвращены были в отечество, то эта Святорусская земля тотчас превратилась у него в отечество “воистину неблагодарное и недостойное ученых мужей, в землю лютых варваров”. По его же рассказу, и цесарский посол Герберштейн, приезжавший в Москву для заключения союза против поганых турок, не успел в своем деле “в варварских языцех глубоких ради их и жестоких обычаев”.
Но если эти даровитые и много думавшие люди были плохие патриоты, то положение и обстоятельства обязывали их быть заботливыми и предусмотрительными политиками. В объединенной Московской Руси тогда устанавливались государственный порядок и общественные отношения. Боярство должно было подумать о надежном обеспечении своего положения и своих интересов: оно могло их обеспечить теперь или никогда.
В его литературных представителях, так внимательно следивших за явлениями времени, накопилось такое количество пессимизма, они так много отрицали в существовавшем порядке и с такою силой, что у них можно предполагать ясный, продуманный политический идеал, который они желали бы поставить на место огорчавшей их действительности. По их литературным трудам видно, что они много думали и говорили о том, как “государю устроити землю свою”. Они действительно высказывали свой план земского устройства, свою политическую программу.
Правда, это все лишь общие мысли, главные основания, что объясняется свойством памятников, в которых встречаем рассеянные черты этого плана. Прежде всего люди боярской оппозиции большие консерваторы, неохотники до нововведений, особенно таких, в которых винили великих княгинь-иноземок. “Лучше старых обычаев держаться, – говорил Берсень Максиму Греку, – людей жаловать и старых почитать”. Они потому и сомневались, простоит ли долго Русская земля, что видели в государях наклонность “переменять старые обычаи”. Потом само собою предполагалось, что государи должны править землей, “всякие дела милосердно делати со своими приятели, князи и боляры и с прочими великородными и праведными людьми мирскими”.
Это до такой степени предполагалось само собою, что публицисты не считали нужным доказывать это, как порядок естественный и неизбежный. Точно так же предполагалось, что во главе такого управления, как руководитель его великородных и пра ведных орудий, должен стоять царь со своим советом. “Царю, – замечает валаамская “Беседа”, – достоит не простовати, со советниками совет совещавати о всяком деле, с бояры о всем советовати, крепко-накрепко думати”.
Один авторитет выше Думы государевых советников – слово Божие. “А святым божественным книгам, – продолжает “беседа”, – достоит царю всех свыше советов внимати и почасту их прочитати”. Но политический порядок, согласный со словом Божиим, у Курбского таков: “Самому царю достоит быти, яко главе, и любити мудрых советников своих, яко свои уды”.
Люди антимонашеского, вассиановского направления были противниками воинственного задора во внешней политике, как Берсень скорбел о том, что ни с кем у нас мира нет, ни с Литвой, ни с Крымом, ни с Казанью. Пусть укрепляются города избранными воеводами и могучими воинами, пусть царство соединяется “во благоденство” и распространяется от Москвы “семо и овамо, всюду и всюду”. Но цари должны держать свою область “не своею царскою храбростью, а царскою премудрою мудростью”, не думая приобрести суетную славу “бранью и мужеством храбрости своея”: только неверные “тщатся на ратех на убийство и на всякую злобу своими храбростьми и тем хвалятся”.
Может быть, даже мысль о земских тяглых людях, так страдавших от войн, была не без участия в этих мирных наклонностях. Публицисты в своих планах земского строения не забывали положения этих людей. Они восставали против жестокости правительства с управляемыми, против его равнодушия к их благосостоянию. “А царем и князем, – поучает валаамская “Беседа”, – достоит из миру всякие доходы с пощадою сбирати и всякие дела милосердно делати”. В их политических воззрениях не заметно узкого сословного эгоизма.
Совсем напротив: они не только задумывались над положением и нуждами простого земского люда, но готовы были делиться с ним даже правительственною властью. Доказывая Св. Писанием, какими бедствиями карает Бог царей за “непослушание синклитского совета”, Курбский вслед за тем выражает такое возвышенное политическое положение: “Царь, аще и почтен царством, а дарований которых от Бога не получил, должен искати доброго и полезного совета не токмо у советников, но и у всенародных человек, понеже дар духа дается не по богатству внешнему и по силе царства, но по правости душевной”.
Итак, надменный родословный боярин признал и одобрил политическое явление XVI в., которое своим демократизмом, казалось бы, должно было претить боярству, земский совет или сбор “всех чинов государства”. Публицист боярского направления, с таким одушевлением составивший валаамскую “Беседу”, по всей вероятности, писал после 1550 г., когда созван был первый такой собор. Кто-то, сочувствуя его воззрениям, сделал к его сочинению приписку, прикрыв ее именами тех же чудотворцев. Здесь, наставляя русских царей и великих князей, как крепить своих воевод и войско и соединить во благоденство царство свое, автор предлагает более определенный план всесословного Земского собора.
Видно, как вопрос о земском представительстве занимал людей одинакового с Вассианом и Курбским образа мыслей, и становится понятно, как в правительстве царя Ивана могла возникнуть мысль о таком соборе. Во всяком случае люди этого круга не желали, чтобы боярству принадлежала монополия власти, и их план земского совета шел даже дальше действительности: они хотели, чтоб этот совет был постоянным собранием, ежегодно обновляемым новы ми выборами, а не созывался только в особых экстренных случаях.
Публицист советует духовным властям благословить царей и великих князей “на таковое дело благое, на едино мысленный вселенский совет, и с радостию царю воздвигнути и от всех градов своих и от уездов градов тех, без величества и без высокоумной гордости, с христоподобною смиренною мудростию, беспрестанно всегда держати погодно при себе ото всяких мер (чинов) всяких людей и на всяк день их добре и добре распросити царю самому про всякое дело мира”.
Пользуясь указаниями этих советных людей и постоянно имея при себе “разумных мужей и добрых, надежных приближенных воевод (Думу)”, царь сам узнает все, касающееся правления, и будет в состоянии удержать подчиненные власти, воевод и приказных людей, от взяток и всякой неправды, “и объявлено будет теми людьми всякое дело пред царем, да правдою тою держится во благоденствие царство его”[2].
Можно признать возвышенными все эти политические воззрения; но в них одно неожиданно. Бояре, эти “разумные мужи и добрые, надежные воеводы”, постоянно находились при царе и правили вместе с ним. Своим участием в управлении они готовы были делиться с другими классами общества. Для их литературных представителей правительственное значение боярства было не столько политическою мечтой, сколько естественным историческим фактом; но они не могли не знать, что это факт не бесспорный и далеко не обеспеченный достаточно.
Они ненавидели “русских писарей”, дьяков, людей из поповичей или простого всенародства, по выражению Курбского, за то, что они не без успеха оспаривали у боярства его правительственное влияние. Эти публицисты жестоко нападали на осифлянское монашество, которое еще успешнее оспаривало у бояр монополию крупного привилегированного землевладения и которому они приписывали всякие абсолютистские “шептания” царям, советы править не так, как они правили доселе. Между боярами ходил рассказ о совете, какой дал царю в 1553 г. бывший епископ Вассиан в ответ на вопрос, как ему царствовать: “Если хочешь быть самодержцем, не держи советников умнее себя, потому что ты всех лучше, и тогда будешь тверд на царстве”.
Пусть это была политическая легенда и пусть Курбский называл совет Вассиана силлогизмом сатанинским: однако, значит, уже существовала мысль о возможности обойтись без бояр в управлении; по крайней мере сами бояре так толковали это сказание. Но в изложенных взглядах писателей боярского направления заключалась, по-видимому, вся политическая программа боярства. Она шла немного дальше действительности, немного нового прибавляла к тому, чем уже владело боярство, и не предлагала никаких средств обеспечения того, чем оно обладало, от произвола сверху или притязания снизу. Помысла об этом незаметно у публицистов XVI в.
Их мысль не попадала даже в круг тех политических отношений, которые так просто и ясно понимали псковичи. “У нас, – говорили они московскому послу на вече в 1510 г., – с великими князьями крестное целование положено: нам не отойти от своего государя ни в Литву, ни к немцам, а ему нас держать по старине в добровольи; нарушим мы крестное целование – на нас гнев Божий, глад, и огнь, и потоп, и нашествие поганых, а нарушит его государь наш – на него тот же обет, что и на нас”. Московские публицисты ограничивались простым указанием нормального порядка политических отношений, как будто этот их порядок ни с какой стороны не подвергался спору, как будто никому lie приходили в голову ни сатанинские силлогизмы, ни помыслы о том, нельзя ли из камней создать чад Аврааму.
То же самое встречаем, переходя от политических идей боярства к его политической практике в XVI в. Дума, где сидели вожди его, давала властные ответы на текущие вопросы законодательства. Наблюдатель, знакомый с тактикой господствующих классов в других странах и в другие времена, поразится недостатком политической предусмотрительности или излишком политической беспечности в московском боярстве XVI в. В продолжение большей части этого века оно занимало выгодное положение в государстве; но не видно, чтоб оно чувствовало потребность оградить выгоды этого положения рядом законов и учреждений от случайностей, которые предвидели его же литературные представители.
Оно не пытается сделать это даже там, где, по-видимому, стоило лишь ступить один шаг вперед, чтобы закрепить выгодные факты обычными предосторожностями права. В этом отношении, рассматривая деятельность боярства издали, где становятся неуловимы мелкие условия, ежедневно на нее влиявшие, наблюдатель найдет в ней много важных недосмотров, устранить которые, по-видимому, так легко было боярам XVI в. при их политических средствах. С особенною любовью бояре разрабатывали свое местничество.
Это понятно: оно имело для боярства большую политическую цену, как средство охраны его служебных и правительственных преимуществ, и можно сказать, что во весь XVI -в. это было единственное надежное и признанное средство. Но казалось бы, что бояре должны были дорожить им лишь настолько, насколько оно ограждало выгоды их положения, и что они будут развивать ту его сторону, которая делала его таким охранительным средством. Случилось напротив: с этой именно стороны в нем оставались существенные пробелы, хотя в XVI в. оно уже успело сложиться в стройную, законченную систему отношений служилых лиц и фамилий.
Сословное оборонительное значение этой системы держалось на ее связи с управлением, где лица, согласно с ней, размещались по должностям. В XVI в. еще очень много значил в управлении чин: от него зависели прежде всего должность, занимаемая лицом, потом размер поместного и денежного оклада жалованья. Местничество не установило постоянного и точного отношения породы к службе, иерархии родословной к иерархии чина и должности.
Длинная лествица служебных чинов городовых, столичных и думных образовалась в связи с социальным происхождением разных слоев служилого класса, в состав которого внесли свои вклады все части русского общества от крестьян и холопов до потомков владетельных князей. У каждого слоя была на этой лествице “своя степень”, свой как бы наследственный ряд чинов, выслуженных, предками и определявших размер доступной людям этого слоя служебной чести: провинциальный дворянин редко дослуживался до стольничества, с которого начинал службу сын родовитого боярина.
Но чин не вводился, как необходимый коэффициент, в вычисление местнических величин: он был только показателем, а не производителем знатности. В этом смысле родовитые люди говорили, что их отцы и деды знатны были и во всех государевых чинах бывали. Это и помогало разрыву первоначальной связи генеалогии с чиноначалием. Родовитому человеку “сказывали” высокий чин, когда он достигал приличных для того лет; но высокий чин, сказанный неродовитому человеку, не делал его родовитым, потому что местническое отечество переходило от отцов к детям, а не наоборот: отцы не становились выше от чиновного возвышения потомков.
Вот почему родные неродовитой царицы, пожалованные в бояре, не ходили в Думу, по свидетельству Котошихина: им негде было сесть там; ниже других бояр “сидеть стыдно, а выше не уметь, потому что породою не высоки”. Родословная знать не раздвигалась, когда к ней приходили новые люди. С ними поступали так же, как поступают в плотно застроенной деревне с новым поселенцем: ставь избу на конце порядка, а в середине негде. Против таких вторжений со стороны, против “заездов” и была направлена своеобразная московская форма местничества: оно выработалось среди продолжительного прилива знатных слуг в Москву, которые то и дело разрывали ряды боярства, становясь в них по личному уговору с князем.
Но бывали случаи и обратного порядка: в иной знатной семье меньшой брат попадал в бояре, а большой оставался ниже; потомки последнего почему-либо также не поднимались и даже опускались из столичных чинов в провинциальные, “служили с городом”. Про таких неудачников говорили, что они “пришли в закоснение, отечество свое истеряли” за бедностью или “недослужением”. Тогда младшие, но “добрые” родичи били челом на свою захудалую братию, чтобы в отечестве ею не считаться и тем себя не “худить”.
Так иерархия породы с обоих концов расходилась с иерархией чинов: чиновное возвышение неродовитого не делало его родовитым, но чиновное понижение знатного могло выкинуть его из знати. Точно так же не существовало точного и постоянного отношения породы к правительственной должности. По смыслу местничества, как понимало его само правительство, считаться местами можно было только тогда, когда “кого с кем пошлют вместе на государеву службу за одним делом”. Это значило, что местнический момент наступал только при встрече лиц на службе по одному ведомству, когда между ними возникали отношения должностного подчинения и соподчинения.
Потому должность имела значение в местническом счете не сама по себе, а только как одно из средств для определения этих отношений, как их знаменатель подобно чину. При царе Михаиле назначили Шереметева вторым рындой вместе со знатным выходцем из Крыма кн. Сулешовым. На этот церемониальный пост назначали и знатных, и незнатных людей. Но Шереметева занимал не пост, а только отношение к лицу, рядом с которым его поставили. У Сулешова, как иноземца, в Москве не было отечества, наследственного служебного положения.
Для Шереметева возникал случай, местнический прецедент, и он бил челом государю: “В том твоя государева воля, каким ты его, Сулешова, ни учинишь, нам все равно, только бы нашему отечеству впредь порухи от того не было”. К самой должности родословный человек был равнодушен: он ревниво следил только за своими отношениями к другим по должности. Разумеется, должностные назначения различались по своей важности: больших людей не назначали городничими или сотенными головами, т.е. ротными командирами, как теперь не назначат на подобный пост тайного советника или генерала.
Но эта разница была практическая, не принципиальная: такое назначение сравняло бы родовитого человека с людьми “обышными” или “худыми”, обыкновенно занимавшими такие неродословные места. Но с местнической точки зрения нельзя было ничего возразить против назначения худородного человека на самую высокую государственную должность, лишь бы родовитые люди не были у него в должностном подчинении.
Боярство как будто не чувствовало опасности, какою грозил ему этот недостаток связи местнического порядка с тогдашнею табелью должностей и рангов. Пока хранились еще свежие предания удельной старины, а круг неродовитых дельцов не успел сложиться, высшие чины и должности принадлежали родословной знати. Но когда эти предания стали выдыхаться, а этот круг “в службу поспел”, тогда очистился путь к высоким чинам и для неродовитого новика: царь, жалуя его в окольничие или даже бояре, не оскорблял генеалогической гордости знати, не спутывал ее затверженных местнических вычислений, потому что чин не вводил пожалованного в родословную знать.
Между тем по чину новик получал и высокий поместный и денежный оклад, и высокую должность, никого не задевая, не сталкиваясь с родословным человеком. Для этого старались увеличивать количество таких должностей, которым друг до друга “дела, не было” или которым приказывали “быть без мест”, не считаться старшинством. Царь прикажет и приказ приведет через Думу, чтобы воеводы сторожевого и левого полков были всегда без мест. Согласно с тем, в сторожевой полк вторым назначат дельца Д.Ф. Карпова, а в низший левый вторым же более родовитого князя А.П. Охлябинина.
Последний по старой привычке забьет челом об отечестве, что “ему в левой руке в других для Карпова быти не мочно”. На это из Москвы ему шлют выговор от царя: “Не дуруй! Ведаем мы своих холопей, на свою службу посылаем, где кому пригоже быти; а те полки давно приговорены посылати без мест”. Благодаря этому, пока родовитые бояре учитывали друг друга предками, занимались своей арифметикой прошедшего, из их рук незаметно стала ускользать власть над настоящим.
Родословная знать получала свои обычные чины, полковые и другие назначения, а для дел новых, ей непривычных, вызываемых новыми потребностями государства, выдвигались с высокими чинами “люди обышные”, не родословные. В XVII в. иерархия породы расходится все дальше с иерархией заслуги и выслуги; последняя становится все более действительной административною силой, а первая, как мифологический символ, потерявший житейское значение, превращается в парад, в археологическое обременение придворного церемониала.
Подле боярской аристократии выступала дьячья и дворянская бюрократия. В 1579 г. бояре и воеводы московской армии, перессорившись из-за мест, замялись и не пошли на неприятельский город по наказу. Царь, “кручинясь”, прислал дьяка и дворянина, приказав им промышлять своим делом мимо воевод, а воеводам быть с ними. Этот случай – предзнаменование, наглядное изображение последующей судьбы боярства: пока бояре, не делая дела, спорили о местах, царь прислал дьяка да простого дворянина с приказом делать дело мимо их, хотя и при них.
Ту же беспечность или непредусмотрительность можно заметить и в деятельности Боярской думы, точнее, в порядке ее делопроизводства. От удельного времени Дума наследовала порядок законодательства по докладу снизу. Тогда управитель отдельного ведомства докладывал князю дело, которого самому почему-либо “вершить было не мочно”, и тот решал его с боярами. Таким путем, разрешением частных случаев, административных затруднений, перенесенных к князю снизу, преимущественно и создавался правительственный и общественный порядок в княжестве удельного времени.
Этот путь оставался обычным и теперь и был даже утвержден Судебником 1550 г., по которому новые вопросы, не предусмотренные законом, разрешались “с государева докладу и со всех бояр приговору”, т.е. возбуждались докладом на государево имя из того или другого ведомства. Иногда в особо важных делах почин шел сверху, от самого царя. Любопытное положение создавалось для думного боярства таким порядком законодательства.
В продолжение XVI в. Дума стоит среди потока дел самого важного, учредительного свойства: кладутся или закрепляются основы государственного порядка; возникают или устрояются раньше возникшие учреждения, которые становятся самыми деятельными колесами правительственной машины; на целые века определяются положение и взаимные отношения классов общества. Все эти важные дела проходят через Думу, ею рассматриваются и решаются. Но не она возбуждает и ставит вопросы обо всем этом, боярского почина в этой устроительной работе незаметно.
Все это идет откуда-то сверху или снизу; бояре только слушают да приговаривают и приговаривают большею частью обдуманно, в интересе земского блага, как его тогда понимали. Привычки или желания самим возбуждать законодательные вопросы, не дожидаясь, пока их доложит начальник какого-нибудь приказа или сам царь прикажет сидеть об них, этого не обнаруживает Дума бояр. Между тем у боярства, в ней сидевшего, было много интересов, не обеспеченных законом, много вопросов еще не разрешенных, до которых было мало дела отдельным приказным докладчикам[3].
Итак, напряжение политической мысли, заметное в боярской среде по ее литературным представителям, не привело в XVI в. к подробно разработанному плану государственного устройства, в котором были бы полно и последовательно выражены и надежно обеспечены политические притязания класса. Боярство как будто не понимало ни возможности, ни надобности этого. В его руках была власть; но и в его правительственной практике незаметно сословного направления, стремления законодательным путем провести и упрочить свои политические права.
Бояре как будто вполне полагались на свое будущее в уверенности, что оно и без их усилий послушно охранит все удобства их настоящего, сбережет их навсегда “великими и сильными во Израили”, по выражению кн. Курбского. Московский государственный порядок, казалось, строился боярскими руками, но не во имя боярских интересов. Боярство XVI в. является какой-то аристократией без вкуса к власти, без умения или охоты влиять на общество, знатью, которую больше занимали взаимные счеты и ссоры ее членов, чем отношения к государю и народу, как ее литературным представителям лучше удавались политические пророчества, чем политические планы.
[1] Скорбя о бедствиях, обрушившихся на Россию по вине царя, кн. Курбский в послании 1579 г. напоминает ему гибель Саула с его царским домом и продолжает: “Не губи себя и дому твоего!., кровьми христианскими оплывающий исчезнут вскоре со всем домом”. Сказ. кн. Курбского. 249.
[2] Сказания кн. Курбского, в розных местах. Ею же. Три послания в Правосл. Собеседн. 1863 г., ч. 2. Полемич. сочинения Васс. Патрикеева там же, ч. 3. Прение митр. Даниила с старцем Васьяном в Чтен. Общ. Ист. и Др. Р. 1847 г. № 9. Отрывок следств. Дела об Ив. Берсене в Актах. Арх. Эсп. I, № 172. Выдержки из Беседы валаамских чудотворцев приведены по списку в рукоп. Соловецк. Библ. № 609 (позднейшая переделка ее по неисправному списку напечатана в Чтен. Общ. Ист. т Др. Р. 1859 г. кн. 3). Место о Земском соборе приведено по другому списку той же библ. в статье А.С. Павлова в Правосл. Собес. 1863 г.. ч. 1. Стр. 304. Беседа весьма тщательно издана по многим спискам гг. Дружининым и Дьяконовым.
[3] Царств, книга, стр. 337. Чтен. В Общ. Ист. и Др. Росс. год. III, № 7 (дела о местничестве). Соловьева, Ист. Росс. IX, 365 и ел. (по 2-му изд.). Разр. кн. В Моск. Арх. мин. ин. д. № 99/13, л. 321.